Скульптор Давид Якерсон

Скульптор Давид Аронович Якерсон работал в разных жанрах и разных материалах, но наиболее яркие свершения ждали его в области деревянной скульптуры; сохранившиеся работы позволяют говорить о его своеобразном даровании. В 20-30е годы Якерсон был видной фигурой среди московских мастеров. Его творческая биография, тем не менее, малоизвестна, хотя заслуживает внимания историков советского искусства.

Д. Якерсон родился 27 марта 1896 года в городе Витебске. Напомним, что Витебск и его окрестности в конце XIX — начале XX века стали родиной целой плеяды ху­дожников, вошедших как в отечественную, так и мировую историю искусства. «Крестным отцом» всех витебских талантов был Юрин Моисеевич Пэн, живописец академической выучки, педагог «милостью божьей». Первые шаги в искусстве Д. Якерсон сделал под его руководством, а определившаяся склонность к скульптуре заставила юношу продолжить обучение на строительном факультете Рижского политехнического института, дававшем и художественное образование. В годы первой мировой войны часть института находилась в Москве, и Д. Якерсон проучился здесь до 1918 года. О его первых педагогах в области скульптуры говорить трудно, скорее всего, он постигал все на своем собственном опыте. Наиболее ранние работы, сохранившиеся лишь на фотографиях, датируются 1916—1917 годами; это камерные портретные бюсты родных и близких, выполненные в глине. В меру психологичные, они говорят об успешном овладении господствующими — в данном случае импрессиони­стическими— приемами в скульптуре. Входя в Московский союз скульпторов-художников, Д. Якерсон с XXIV выставки картин и скульптуры Московского товарищества художников начинает участвовать в московских выставках.

С начала 1919 года жизнь Д. Якерсона снова тесно связана с Витебском. Он стано­вится «инструктором Педагогической секции при Витебском подотделе Изобрази­тельных искусств отдела Народного образования», поступив под начало «губерн­ского Уполномоченного по делам искусств и заведующего подотделом» М. Шагала — самого знаменитого уроженца Витебска. М. Шагал с поразительной энергией разворачивает деятельность вверенного ему А. Луначарским «подотдела». С ноября 1918 года начинает работать Витебское народное художественное училище, устраи­ваются выставки, диспуты, к годовщинам революции и праздникам. 1 мая Витебск украшается панно и росписями. Д. Якерсон наряду с другими местными и приезжими художниками создает эскизы и проекты декоративного убранства города — завизированные Шагалом, они хранятся ныне в семье скульптора.

В силу сложившихся условий — отдаленности от линии фронта, привлечения значительных художественных сил в город — в Витебске очень активно претворяется в жизнь ленинский план монументальной пропаганды. Из скульпторов в городе в это время живет и работает латышский мастер Я. Тильберг, развертывается деятельность А. Бразера. Но именно Д. Якерсону принадлежит наибольшее количество монументов, поставленных в Витебске и его окрестностях. В мае—июне 1919 года он командируется в Полоцк для установки там памятника Карлу Марксу, в июне этого же года ставит бюст Карла Маркса в Невеле, в местечке Яновичи в июле делает памятник революционеру Горнфункелю. В 1920 году в Витебске Якерсон создает два монумента: памятник Карлу Марксу быв. Дворянском саду и памятник Карлу Либкнехту в саду «Липки». В книге И. Елатомцевой «Монументальная летопись эпохи» дана характеристика этих несохранившихся монументов: «Работы Д. Якерсона удивляли масштабами. Оба бюста размерами более двух натуральных величин были выполнены из цемента, что по тем временам являлось событием в практике скульптуры, потому что нехватка профессиональных формовщиков лишала исполнителей возможности переводить свои работы даже в гипс. Секрет Д. Якерсона был несложным: он не отливал бюсты, а вырезал их из полузатвердевшей массы цемента, поэтому формы скульптуры как нельзя лучше соответствовали технике исполнения».

На смену импрессионистической лепке приходит овладение приемами ваяния. Скульптор работает в кубистической манере: граненость формы обусловливает большую обобщенность. Д. Якерсон приобретает умение немногими планами дать объем головы, организовать крупные массы. Используя кубистическую геометризацию и ту же технику «ваяния» из цемента, молодой художник исполняет портретные бюсты сестры — Ф. Якерсон, друзей: И. Байтина, С. Гриус. Интересно, что в некоторые ранние работы Якерсон вводит цвет: так, раскрашены кубистические бюсты и статуэтки (гипс), находящиеся ныне в семье скульптора.

В 1919 году Д. Якерсон становится руководителем-профессором скульптурной мастерской в Витебской народной художественной школе, заменив ушедшего Я. Тильберга. Как известно, в это время Витебск превращается в арену деятельности К. Малевича и его сподвижников — молодой скульптор также попадает под его влияние.

Д. Якерсон и ученики его мастерской создают целый ряд «супрематических» скульптур, представлявших собой взаимодействие кубов, пирамид, параллелепипедов. Однако Д. Якерсон быстро понимает ограниченность и скорую исчерпываемость этих путей в станковой скульптуре и отказывается от них.

В 1921 году скульптор был командирован на несколько недель в Ставрополь для установки памятника Якову Свердлову. Вскоре Д. Якерсон переезжает в Москву и начинает заниматься во Вхутемасе. Сюда он пришел со своим собственным, очень значительным опытом, добытым самостоятельным трудом. Поэтому обучение в мастерских продолжалось менее года — оно завершило ранний, насыщенный и плодотворный период его творчества.

В Москве Д. Якерсон становится экспонентом ОРС с начала его образования, с 1926 года. Общество русских скульпторов объединило лучшие скульптурные силы в советском искусстве. Деятельность его еще ждет своего подробного исследования, но главные черты ее выделяются рельефно, подчеркивая громадные изменения в русской скульптуре, ее «новый статус». Прежде всего, это обретение скульптурой гражданственного звучания; устремление к монументальной форме; становление реалисти­ческих концепции в создании цельного синтетического образа; отказ от формалистических крайностей и возврат к изобразительности; тематическое и жанровое разнообразие, обусловленное «социальным заказом».

Внутренние установки Д. Якерсона в главном совпадают с установками общества; творчество же молодого мастера отвечает качественным критериям московской группы скульпторов; в 1930 году он избирается членом ОРС.

На третьей выставке ОРС в 1929 году Д. Якерсон демонстрирует две деревянные головы — «Тунгус» и «Монголка» («Спящая монголка»). Эти работы показатель­ны для целого пласта советской скульптуры.

Д. Якерсон в 20-е годы тесно сотрудничает с Государственным центральным музеем народоведения, исполняя для него экспонаты, изображающие представителя той или иной этнографической группы. Этот факт биографии скульптора накладывается на большое явление в общественной и художественной жизни. Интерес к национальной специфике облика и уклада населявших страну народностей приобретает широкое распространение; выставка АХРР 1926 года «Жизнь и быт народов СССР» (Д. Якер­сон участвует в ней) выявляет и закрепляет этот интерес. Оценивая новизну явления, особенно заметную в скульптуре, А. Эфрос писал: «Туркмены, негры, узбеки, монголы, буряты, китайцы, якуты, — как часто встречаешь теперь среди скульптур их облики и с каким новым чувством они переданы. Нет ничего консервативнее представления о красоте, а здесь эта косность разрушена. Есть какая-то вдумчивая нежность в пальцах наших скульпторов, когда они воспроизводят черты других народностей. Это не экзотика, не «чужак», не «урод», не «загадка», это — подлинное понимание иных закономерностей прекрасного и влечения к ним».

Рожденное Октябрем новое отношение к разным национальностям сопрягается в данном явлении и с определенной художественной традицией. В ней нашло преломление свойственное европейскому и русскому искусству новейшего времени увлечение архаикой и примитивом как формой жизни, близкой к природе. Струя архаиз­ма очень сильна в скульптуре XX века, и многие советские мастера отдали ей дань увлечения в 20-е—начале 30-х годов. В изображениях «неканонической красоты» лиц других рас скульптурная форма получала как бы натурную оправданность своему экспрессионистическому заострению, обретению подчас гротескной выразительности. Примечательная особенность — подавляющее большинство этих работ исполнено в дереве: его пластические свойства хорошо отвечали устремлению к устойчивому лапидарному объему, упрощенности массивной формы, простейшему силуэту.

«Тунгус» и «Монголка» — одни из первых работ Д. Якерсона в этом жанре скульп­туры. Впоследствии к ним присоединятся произведения: «Монгол», «Якут», «Каюр», «Кавказский еврей», «Белорусский еврей», «Абиссинка» и другие. Вырубит скульптор и несколько голов «Борцов» — не имеющие сочной «этнографической» выразитель­ности предыдущих вещей, они обнаруживают тем не менее сходство с ними в перво­бытной мощи массивных цельных объемов.

Д. Якерсон стал, пожалуй, единственным продолжателем своеобразной — «фак­турной» — линии в деревянной скульптуре, начатой С. Коненковым, первым вы­явившим своеобразие дерева как материала со своей собственной органической «биографией».

Д. Якерсона отличало столь же тонкое понимание «индивидуальности» и скрытого в материале единственно возможного образа. Скульптор всегда резал свои работы от начала до конца сам, не прибегая к помощи профессиональных резчиков. Его «диалог» с деревом отличался чуткой реакцией на органические особенности именно этого кряжа или чурбака, при всем том мастеру счастливо удавалось избегать опас­ности пойти на поводу у материала. «Монголка» вызывает восхищение удивительной «симфонической оркестровкой» образа, в создании которого виртуозно используется не только сердцевина березового ствола, но и его кора, и подкорковый слой. Из липы вырублена идолообразная «Ненка с веслом»; ее пропорции — маленькая голов­ка с полированным личиком и оплывающее книзу тяжеловесное туловище — указывают на ее происхождение от первобытных каменных баб.

Одной из характернейших черт якерсоновской деревянной скульптуры становится живописность, разнообразие фактур, их игра: природная — там, где художник использует все слои дерева, рукотворная — там, где он противопоставляет отшлифованным поверхностям другие, взбугренные инструментами.

Нужно сказать, что дерево сделалось для Д. Якерсона совершенно необходимым материалом в скульптуре — в этом убеждает сравнение двух портретов реальных лиц, обладавших столь дорогой художнику выразительностью монголоидных черт. Портреты Джамбула и И. К- Вылка-Тыко — ненецкого художника-самоучки были сделаны Д. Якерсоном с натуры. Оба они были сначала вылеплены. Казахского акына скульптор вырубил впоследствии в дереве — и «Джамбул», сохранив свою портрет — ность, приобрел необходимую меру обобщенности, стал собирательным образом национального поэта. Портрет же Тыко Вылко (гипс) сугубо индивидуален и до­носит до нас прежде всего его характерный облик.

Монументализированный архаический язык «голов» и «фигур» по-иному звучит в якерсоновских скульптурах «пугачевской» темы. Образы стихийных революционеров-бунтарей — Стеньки Разина, Емельяна Пугачева и их соратников — в дореволюционном искусстве были достоянием неофициального народного фольклора. План монументальной пропаганды ввел этих предтеч революции в изобразительное искусство; их иконография особенно обширной становится в послереволюционное двадцатилетие (напомним некоторые работы: «Стенька Разин с дружиной», 1919, С. Ко­ненков; «Пугачевский бунт», 1921, И. Рахманов; «Пугачев», 1926—1927, И. Фрих- Хар; «Степан Разин», 1927, Б. Сандомирская, и другие). Д. Якерсон создает своего «Пугачева» в 1933 году. Почти двухметровая скульптура изображает в полный рост связанного, пленного мятежника. Пугачев «закован» в объем ствола, и только вызывающее движение головы с искаженными гневом чертами лица выявляет мощное внутреннее напряжение. «Столпообразность» скульптуры, ее нерасчлененная массив­ность придают ей монументальную значимость.

Через пять лет, в 1938 году, создавая декоративное убранство для павильона Башкирии на ВСХВ, Д. Якерсон вырубает изображение сподвижника Пугачева, национального башкирского героя Салавата Юлаева. В этой работе фокусируются все оригинальные черты деревянной скульптуры мастера. Он использует древнюю традиционную форму памятного знака — герму на столбе. Но эта композиция преображается в современный монумент, обладающий убедительной пластической метафоричностью. Липа, из которой вырезана скульптура, после специальных поисков была привезена из Башкирии. Столб-ствол оставлен скульптором неошкуренным, со всеми «нажитыми» наплывами и наростами; его естественный наклон «очеловечивается», превращается как бы в движение несломленного Салавата. Д. Якерсон умело сочетает условность постамента-дерева и «естественность» увенчивающей его гермы героя, развернув горельефную, почти круглую голову башкирского поэта-бунтаря в профиль на фоне продолжающегося за ней ствола. Скульптура приобретает символическое звучание, ее «почвенный» герой, Салават, становится в полном смысле порождением родной земли.

Само обыгрывание скульптором разнообразных фактур дерева в его «головах» обладало определенной цветоносностью. В монументально-декоративных работах Д. Якерсон, опираясь на древнюю традицию раскраски архаической скульптуры, открыто вводит цвет. Полностью раскрашена скульптура «Музыка»: звучный насыщенный цвет усиливает декоративную элегичность фигурки девочки-узбечки, держащей в руках национальный инструмент, кяманчу; слитное перетекание объемов, плавный ритм контуров обусловливают музыкальный лирический строй деревянного изваяния.

Мастерство Д. Якерсона-«деревянщика» было общепризнанным. В 1935 году он участвовал в «Выставке скульптуры в дереве» вместе с Н. Абакумцевым, В. Ватагиным, И. Ефимовым, А. Кардашовым, Ю. Кун, Б. Сандомирской, С. Чураковым. Помимо деревянных голов скульптор экспонировал на выставке несколько работ, тесно связанных с проблемами взаимодействия архитектуры и изобразительных искусств, горячо дебатировавшихся в это время. Характерно высказывание Д. Якерсона: «Благодаря своим конструктивным свойствам дерево может одновременно служить архитектурным элементом, колонной, пилястром и капителью. В этой области мною сделан ряд опытов-работ, где, сохраняя в колонне ее конструктивные свойства я даю на ее поверхности ряд решений в виде барельефа, горельефа и контррельефа. Эти своеобразные «опыты-работы» Д. Якерсона представляют собой округлые «архитектурные» опоры со скульптурной обработкой поверхности. В основе изображений лежит позитура «атлантов» и «кариатид» — это фигуры со вздетыми руками призванные как бы принять тяжесть несомой конструкции. Сюжетно же в старую формулу вкладывается новое содержание — на двух мощных «пилонах» изображены, например, сплавщики леса. Несколько круглых стволов украшены по периметру изображениями обнаженных «кариатид» — именно здесь скульптор использует горельеф, барельеф и контррельеф, вводит подцветку фона и раскраску фигур. Небольшая высота «колонн» указывает на лабораторный характер произведений, обнаруживая волновавшие мастера проблемы синтеза.

К неосуществленным работам архитектурного порядка относится разработанный Д. Якерсоном и М. Рындзюнской проект барельефа над входом в Театр киноактера. Интересом к «архитектурному бытию» своих вещей было продиктовано и обра­щение скульптора к декоративной керамике, где он создал цветные поливные барельефы, а также плитки с врезанными типажными «портретами» горцев и горянок.

В деревянной же скульптуре творчество Д. Якерсона претерпевает обусловленную временем эволюцию. Много и пристрастно критикуемый за эстетизацию «сучков и задоринок», художник постепенно отказывается от следования «органическим причудам» дерева, оставляя за ним в конце концов лишь пластические свойства. В годы войны в своей московской мастерской Д. Якерсон вырезает еще несколько скульптур (среди них «Александр Невский» и трехфигурная группа «Замученный сын»), черты натуралистичности в них нарастают.

Необходимо сказать еще об одной стороне дарования скульптора. Он был в высшей степени наделен изобретательским талантом, способностями усовершенствования технических средств. В годы юности, как мы видели, он придумал свой способ «ваяния» из полузатвердевшего цемента. Для экспонатов Музея народоведения изобрел небьющуюся мастику; впоследствии с большим энтузиазмом разрабатывал вместе с Б. Саидомирской состав, предохраняющий дерево от атмосферных влияний и придающий ему огнеупорность. Эта техническая одаренность нашла весьма неожиданное претворение и в скульптурном творчестве — в 1932 году Д. Якерсон создает проект монумента «Запуск ракеты» — несколько наивную и многословную композицию из фигур и конструкций, но интересную, однако, предвидением будущего.

Д. Якерсон скоропостижно скончался в Москве 28 апреля 1947 года. Монументальные его работы не пережили войны, след других, закупленных в государственные собрания, также затерялся в военные годы. В московской мастерской художника бережно сохраняются его вдовой несколько десятков скульптур. Лучшие из произведений этого талантливого мастера могли бы украсить любую музейную экспозицию.

Шатских А. Деревянная скульптура Д.А.Якерсона// Советская скульптура/ А.Шатских, М.,1984 С.160-169

Скульптор Вадим Трофимов

Вадим Вадимович Трофимов принадлежал к следующему после В.А. Ватагина и И.С. Ефимова поколению художников, поколению немногочисленному, учившемуся у этих корифеев анималистки, продолжавшему и развивавшему заложенные ими традиции. К анималистке Трофимов пришел благодаря двум жизненным об­стоятельствам. Первое — любовь к лошадям, которая привела пятнадцатилетнего подростка на ипподром, где он работал жокеем; второе — встреча с В. А. Ватагиным. Последний сыграл в жизни Трофимова огромную роль.

С любовью и нежностью вспоминал Трофимов о Василии Алексеевиче. Когда, будучи еще ребенком, он впервые встретил Ватагина, то понял, что этому человеку нельзя солгать — он все видит. «Это смущение я сохранил на всю жизнь, так как вся моя жизнь связана с этим замечательным человеком. Он был моим первым наставником в рисовании, скульптуре и массе житейских проблем; я всегда находил в нем по­мощь в тяжелые минуты жизни и поддержку в разочарованиях от неудач в попытках «творить», — пишет он.

Семнадцатилетним юношей начал Трофимов учиться рисовать и лепить у Ватагина. Вскоре Ватагин привлек его к деятельности в Государственном Дарвиновском музее. На первых порах он руководил своим учеником при выполнении им живописных и графических работ, вскоре тот стал выполнять самостоятельные задания. Это было в 1929 году. Впоследствии Ватагин напишет Трофимову: «Мне очень радостно было прочесть о той роли, какую я играю в Вашем художественном развитии и организации Вашей жизни. Конечно, излишней подражательности следует избегать, но пройти через нее может быть и нужно в какой-то степени. Тем более, что Вы еще так молоды. Опасности застрять на ней у Вас, конечно, нет. Вы еще успеете ее преодолеть и выйти на собственный путь. И я не сомневаюсь, что по дороге анимализма Вы пойдете значительно дальше меня. В Ваши годы я совсем слабо ковырялся. Вы умеете работать. Работайте и впредь над собой и над усовершенствованием Ваших возможностей».

В 1933 году Трофимов уехал в Харьков и поступил там в Художественный институт, одновременно работая в штате городского зоопарка в качестве художника. В 1935 году его пригласили в Тифлис на строительство входных ворот в зоопарк. Все эти годы связь с Ватагиным не прерывалась. Его письма проникнуты заботой о своем ученике, желанием привлечь его к творческой работе наравне с собой и другими анималистами. «Как жаль, что Вас нет!» —сетует он, узнав, что для оформления входных ворот Московского зоопарка будут заказывать три круглые скульптуры.

До самых последних дней своих следил Ватагин за художественным развитием

Трофимова, даже писал о нем. Трофимов же уверенно выходил на самостоятельный путь. Он всегда был удивительно моторным, работоспособным человеком. Его творческий потенциал, казалось, был неиссякаем. Станковая графика, иллюстрирование книг и журнальных статей, очерков, посвященных живой природе, а в годы Отечественной войны (до 1943 года, когда его мобилизовали в действующую армию) — сотрудничество в «Окнах ТАСС», издательствах «Искусство» и «Советский график», там выпускались агитплакаты и лубки; эта работа шла параллельно с его деятельностью скульптора, начало которой приходится на время его пребывания в Харькове, где он создал для входных ворот зоопарка несколько круглых скульптур и барельефов.

В 1937 году мы вновь видим Трофимова в Дарвиновском музее. Профессионально уже более опытный, он иллюстрирует труды по зоопсихологии Н. Н. Ладыгиной- Котс, труды П. А. Мантенфеля, Н. И. Бобринского, Н. И. Лаврова. В течение трех лег он вылепил также более сорока скульптурных экспонатов, вошедших в посто­янную экспозицию музея. Согласно поставленной задаче — все это произведения, отвечающие по назначению научным целям. Зоологическая объективная точность.

Достоверность — вот главные критерии работ, которые Трофимов делал для Дарвиновского музея. Но рядом был Ватагин с его огромным опытом, с его продуманной и выстраданной проблемой отношения научной иллюстрации и художественного образа, с его откристаллизовавшейся точкой зрения: и для научной иллю­страции — будь то в графике, будь то в скульптуре — можно найти художествен­ную форму, и тогда научный экспонат становится произведением искусства. К такому идеалу и стремился молодой художник.

Позиция учителя влияла на ученика. В скульптуре 30-х годов он, правда, не углубляется в образ, но в сухом натурализме его упрекнуть нельзя. Его звери выполнены в большом соответствии с натурой, в них есть подробности, которые можно было опустить, но молодому скульптору удается избежать перечисления, протокольности.

Было бы ошибкой недооценивать этот род деятельности — не только для науки, для общества, но и для самого художника. Именно работа в Дарвиновском музее в большой мере заложила фундамент, позволивший ему впоследствии открыть новую, неожиданную страницу своего творчества, нарушить границы, продиктованные натурой, и принять в арсенал своих средств приемы декоративного искусства.

Наряду с Дарвиновским музеем был еще один объект, где мог применить свои силы скульптор-анималист, — Всесоюзная сельскохозяйственная выставка 1939 года.- Здесь в 1938 году Трофимов работал над оформлением павильонов анималистиче­ской скульптурой вместе с Ватагиным, Никольским, Флёровым. На ВСХВ условия работы были еще более сложными, чем в музее. Не говоря уже о крайне сжатых сроках, критерии методистов выставки умещались в пределах «похоже — непохоже». Требование внешнего сходства с натурой, иллюстративности, подробностей иссушало многие замыслы и толкало скульпторов на компромиссные решения.

Конечно, не только сотрудничество с наукой, но и постоянная работа с натуры позволила Трофимову в совершенстве познать мир живой природы. Художник много рисовал, и не только в зоопарке, он больше любил заповедники, часто в них бывал — в Аскании-Нова, в Кандалакшском, Лапландском, Воронежском и других, привозя каждый раз множество зарисовок. Его карандашные наброски, виртуозно свободные, легкие, источают особое очарование. Конечно, для художника это была тренировка глаз и руки, накопление рабочего материала впрок, но для нас они обладают самостоятельной художественной ценностью. Чаще всего не в завершенных иллюстрациях или станковых листах, а именно в этих живых, непосредственных рисунках с наибольшей силой и очевидностью выступает талант анималиста.

В 1939 году происходит знаменательное в жизни молодого художника событие: он принимает участие в 1-й выставке художников-анималистов, приуроченной к 75-летию Московского зоопарка. Для него это тоже была самая первая выставка, и он был самым младшим среди ее участников. Тридцать его графических листов и девять произведений скульптуры заняли свое место рядом с работами В. А. Ватагина,

И. С. Ефимова, Д. В. Горлова, С. М. Чуракова и других анималистов.

Скульптура Трофимова была представлена небольшими эскизами животных («Макака», сухая глина; «Волк», крашеный гипс; «Бизон», гипс, и др.) и тремя большими фигурами, принадлежащими Дарвиновскому музею («Лапундер», «Казуар», «Джейран», все в крашеном гипсе). Знание натуры выражалось в достоверности целого, но всем произведениям недоставало более острого творческого переосмысления. Художник и сам это ощущал, однако потребовалось время, чтобы в его искусство влилась свежая струя. Внутренняя потребность обновления своего скульптурного творчества, а также вся ситуация в культурной и художественной жизни 60-х годов наталкивали Трофимова на поиски каких-то новых художественных решений, пластических приемов, новой техники исполнения. В этом направлении подсознательно работали его «двигатели» — и скульптурные, и графические.

Художник с одинаковой интенсивностью работал и в том и в другом виде искусства, но «графическое начало» было в нем все же сильнее. И как это ни парадоксально, именно благодаря ему он нашел свой индивидуальный почерк, свой стиль в скульптуре. К этому он пришел постепенно, накапливая багаж, сохраняя в твор­ческих кладовых памяти все то, что в один прекрасный день понадобится и найдет применение. Этот «прекрасный день» наступил в 1968 году, когда приятель-художник попросил вырезать из бумаги слона. Трофимов выполнил просьбу, еще не подозревая, что подошел к новому творческому этапу: он нарисовал на бумаге слона в распластанном виде, вырезал его, сложил так, чтобы фигурка могла стоять, — графику он перевел в трехмерное изображение. Отсюда берет начало его металлическая скульптура «по выкройкам».

Скульптуры в ином материале и иной технике Трофимов уже до конца своих дней не делал. В произведениях, выполненных в листовом металле, совершается какое-то удивительное слияние всех граней творчества художника. Искусство его как бы приходит к общему знаменателю: точность научного видения соединяется с художественным обобщением, графическая плоскость, силуэт наполняются объемом, пластический язык обретает декоративную выразительность.

Сначала Трофимов выкраивал фигурки только из бумаги: надрезая и вырезая сложенный лист с разных сторон, отгибая разные части, получал трехмерное изображение животного, способное держаться «на собственных ногах». От бумаги он вскоре перешел к металлическому листу — медному, железному, стальному. Но пер­вая мысль всегда фиксировалась в бумаге. Такие бумажные выкройки сохранились в архиве художника, по ним видно, как он умел создать фигурку, целиком вырезая ее из листа, ничего не выкраивая отдельно, ничего потом не приваривая, не добавляя никаких деталей. Делалось это с фантазией и мастерством. Но был у Трофимова и иной метод, когда выкраивалось несколько самостоятельных частей, соединявшихся незаметными сварными швами.

Как известно, листовой металл, проволоку, полосы металла широко применял в своем творчестве И. С. Ефимов. Впрочем, и до него существовала скульптура из металлического листа: вспомним хотя бы зооморфные сосуды древних греков. Но каждый мастер не только находит в практике своих предшественников нечто нужное, полезное для себя, а обязательно вносит в нее что-то свое, отличительное, неповторимое.

Выкроенные из листового металла фигуры и маски животных, декоративные решетки, выполненные Трофимовым, обладают индивидуальным колоритом, их автор узнается сразу и безошибочно.

К числу первых произведений «по выкройкам» относятся созданные в 1968 году «Северный олень», «Носорог», «Як» и «Павианы». Эти произведения отличает прежде всего статика композиции, основательная, монументальная, даже величественная.

Как маленькие идолы, торжественно-застыло восседают «Павианы»; остановился, как вкопанный, «Олень», красуясь своей венценосной головой; прочно врос в земную твердь «Носорог», и лишь в фигуре «Яка» этой запрограммированной статики не­сколько меньше: ее нарушают надрезы металла по краям, обозначающие длинную свисающую шерсть животного (этот мотив будет впоследствии развит в другой фигуре «Яка» — лежащего, где еще более подвижная, волнистая, с неровным зубчатым краем металлическая бахрома с ее броской декоративностью становится основным элементом образа).

У каждого анималиста не только свой способ изображения, но прежде всего свой способ видения животного. Для одних оно — данный, совершенно определенный индивидуум, единственный в своем роде. Трофимов же относится к тем мастерам, для которых представители фауны воплощали пластичность и гармонию движения, выражали красоту природы. Серию созданных им на протяжении 60—70-х годов образов хочется назвать символами, столько в них концентрации внутренней сущности и обобщенности формы. Вместе с тем они вовсе не так далеки от натуры, как может показаться, и подчас некая деталь, черта, взятая у натуры, предельно конкретизирует образ. Например, «Носорог» изображен художником не какой-то, а индийский, так называемый панцирный, именно эту разновидность отличают типичные складки кожи, как бы наплывающие одна на другую, что напоминает рыцарские латы (откуда и название). Среди цейлонских рисунков художника есть один, сделанный с натуры и изображающий стадо обезьян под раскидистым деревом. Не­которые из них сидят, их позы мы узнаем в фигурках «Павианов». «Павианы» сделаны по одной выкройке, они абсолютно идентичны, и эта повторяемость усиливает ощущение неподвижности, придавая композиции особую остроту.

Б этот же период (1968—1969) Трофимов начинает работать над изображениями птиц. В трактовке пернатых у художника заметно больше скульптурности, пластич­ности объема и, пожалуй, иногда сильнее влияние натуры. Последнее особенно за­метно в двухфигурной группе «Журавли» (1969). Ритуальный танец птиц, как и в природе, наполнен грацией и упругим ритмом, движение перетекает от одной фи­гуры к другой, сообщая композиции цельность и музыкальность. Не случайно «Журавли» установлены в качестве декоративной скульптуры в Купавне.

«Журавли»— это своего рода пролог к одному из самых поздних произведений скульптора — фигуре «Фазана» (1968). Но при ощутимой близости подхода к обеим работам есть и существенное различие, которое определяется творческой эволюцией художника: в «Фазане» больше художественного переосмысления, декоративности, отсутствует детализация в той степени, в какой она присуща «Журавлям». «Фазан» очень хорош: найденность движения, композиционное совершенство, золотистый оттенок латуни, драгоценное мерцание бликов отвечают царственной красоте птицы и дают яркий образ, превзойденный по силе выразительности самим художником лишь однажды — в «Марабу», выполненном из вороненой нержавеющей стали.

В творческом наследии скульптора этой работе, выполненной за четыре года до появления «Фазана», следует отдать пальму первенства. На IV выставке художников-анималистов Москвы она была среди лучших. В ней все удачно, все проникнуто творческой фантазией и мастерством — от формы выкроек и способа соединения их до мельчайших деталей.

Выкройка — это, пожалуй, всегда самое сложное и в замысле, и в решении. От того, из каких частей компонуется объем, в каком месте и каким образом эти части соединяются друг с другом (мы имеем в виду не скрытые от глаз зрителя хитроумные, тщательно закамуфлированные швы, а открытые сочленения, определяющие строение фигуры со всеми ее особенностями), зависит художественная достоверность образа.

В «Марабу» много находок. Сколько изобретательности проявил скульптур, когда придумывал ноги, как они выразительны, как убедительно вырастают из туловища, как замысловато, изгибается, сплетается мощный стальной прут в коленном суста­ве, в лапах! Сколько творческого воображения и смелости в решении глаз про­стыми круглыми дырочками!

В «Марабу» очень тщательно продумана и выполнена фактура. Контрастные сопоставления гладкости мощного клюва с прочеканенной поверхностью оперения (при этом следы инструмента, варьированные в разных местах, вовсе его не имитируют!), декоративное решение отдельных вырезанных перьев — все это вместе с позой птицы, скомпонованной на простой квадратной плитке, создает образ, предельно вырази­тельный в своей правде и декоративности. В «Марабу» присутствуют и характер хищника, и близость к натуре — в лысоватой голове, ощущении плотности и силы сложенных крыльев, в суровой замкнутости птицы. Но в этом образе нет ничего лишнего, второстепенного. Воистину муза художника держала над ним венец, когда ой создавал «Марабу»!

В 1973 году Трофимов выполняет в технике выкройки серию «масок» животных.

Это настенная скульптура, по существу высокий рельеф, где роль фона выполняет стена. Острая характерность образов в целом при орнаментальности деталей в масках «Архара», «Бизона», «Кабана» и других, остроумная конфигурация отдельных частей выкроек в который раз обнаруживают выдумку художника. При одинако­вости приема изображения получились разнохарактерные, с оттенком гротеска, даже басенного начала. У каждого свое выражение: надменное — у «Льва», настороженное, чуткое — у «Бизона», и самый удачный, какой-то забавно-взъерошенный, го­товый ринуться вперед и вместе с тем чем-то удивленный — «Кабан».

Увлечение Трофимова декоративными решетками началось в 70-х годах. Он выполнил их немало для целого ряда общественных интерьеров, но наиболее значительные—для административного здания бобрового Воронежского заповедника (1975— 1976). (Здесь же находятся четыре «маски»: «Зубр», «Косуля», «Медведь», «Кабан».) Приступая к работе для Воронежского заповедника, Трофимов имел уже за плечами первый опыт: проект, к сожалению, не реализованный, оформления въезда и входа в здание издательства «Просвещение». Принцип здесь был найден простой и убедительный- как в букваре: возле каждой буквы алфавита располагалось растение, животное или предмет, чье название начинается с данной буквы (А — аист, Ф — филин, Ц—цветок…). Буквы и изображения размещались на вертикальных прутьях как будто произвольно и хаотично, на самом же деле подчиняясь строгой композиционной логике.

Конечно же, с точки зрения художественного качества, воронежские решетки стоят на новой ступени.

Каждая из двенадцати ажурных композиций, укрепленных на окнах или на фоне стены, представляет собой самостоятельную картинку природы: рыбы в водорослях, бобры под водой, летят и плывут лебеди, лани бредут сквозь лес, лоси отдыхают и т. д. Металлический прут выполняет роль линии, очерчивающей контуры, заполняющей силуэт внутри и образуя решетчатое переплетение.

По существу, здесь использован принцип скульптурной графики И. С. Ефимова, но с иным функциональным назначением и развитый в сторону композиционного усложнения. Ефимов, выполняя одно- или двухфигурные изображения, иногда с элементом природы, располагал их свободно в парке, создавая эстетический акцент в пейзажной среде. Задача скульптурной графики Трофимова — внесение декоративного элемента в интерьер и экстерьер здания. Решетки, укрепленные на окнах, являются в то же время связующим звеном между пространством интерьера и природным окружением, они поддерживают и стабилизируют эту связь, придавая интерьеру особый, запоминающийся колорит и современное звучание.

От нерушимой приверженности натуре, законам живой природы в скульптуре раннего периода до декоративных произведений последних десятилетий — такова амплитуда творческого развития и таланта В. В. Трофимова. Ему посчастливилось преодолеть барьер, что удается не каждому анималисту. Сложность создания декоративного анималистического произведения заключается в том, что очень легко нарушить какие-то невидимые, порой трудноуловимые границы, когда работа теряет связь со своим прототипом и назвать ее анималистической уже нельзя. Конечно, это не препятствие для художника, которому все равно, в каком жанре работать, но подлинный анималист никогда не пренебрегает основой своего творчества, а станет искать способ, при котором сохраняются и суть образа, и его декоративное воплощение.

Трофимов нашел свой способ, свои пути решения этой дилеммы, и в этом значение творчества художника для советской анималистки. В заключение необходимо отметить, что Трофимов не только работал творчески, но в 70-х годах приложил много сил к тому, чтобы наладить регулярное устройство анималистических выставок, сначала московских, а потом и в масштабе Российской Федерации. Жанр анималистки, не столь популярный, сколь он того заслуживает в нашем искусстве, во многом благодаря выставкам обрел свой статус и начал привлекать молодежь. Эту заслугу В. В. Трофимова также трудно переоценить.

Тихонова В. Вадим Трофимов// Советская скульптура/ В.Тиханова, М.,1984 С.148-159

Скульптор Михаил Грицюк

На рубеже 1950—1960-х годов в советской скульптуре происходило как бы подведение итогов длительного стилеобразующего процесса. Постепенно проявлялись и совершенно новые тенденции. Композиционно-пластический канон, господствовавший в скульптуре предшествующего периода, начал разрушаться. Скульпторы шли вглубь, пробиваясь сквозь «каноническую» форму к живым истокам современных мыслей, идей, чувств. Да и сама форма постепенно теряла жесткость, «прямизна» единственного течения превращалась в широкую дельту, творчество разных мастеров стало многими руслами «впадать» в единое «море» социалистического искусства. Преодоление инерции пластического мышления, особенно отчетливо, пожалуй, выраженной в украинской скульптуре, еще только начиналось, когда в ней возник «феномен Грицюка». На первых порах творчество его показалось многим вовсе чужеродным, вроде бы даже демонстративно-эпатажным. В украинском ваянии в то время, наряду с В. Бородаем, А. Белостоцким, А. Ковалевым, Г. Кальченко, В. Знобой, В. Полоником, А. Скобликовым и другими, работающими в добротно реалистической, традиционной манере, уже в полную силу проявили свои яркие, расшатывающие или вовсе отрицающие канон индивидуальности Б. Довгань, В. Клоков, И. Коломиец, Э. Мысько, О. Рапай-Маркиш, Н. Рапай, В. Шатух, Н. Ясиненко; наметились выходы в некий новый тип пластики у Н. Дерегус, Г. Мохринской, В. Миненко, Ю. Синькевича, А. Фуженко… Совсем по-новому, с удивительной внутренней свободой стал работать такой мастер старшего поколения, как Я. Ражба.
И все-таки то, что в середине 60-х годов показал Михаил Грицюк, было чем-то непривычно новым и смелым.
Но ничего «демонстративно-эпатажного» в его творчестве не было и в помине. Главное в «феномене Грицюка» как раз и заключалось в том, что скульптор был предельно искренен и естествен.
Его творчество далеко не однозначно по характеру, оно представляет собой сложный сплав, в котором уже не различить составляющих: усвоенных под влиянием учителя приемов, отраженного «эха» других мастеров, некоторых утвердившихся традиций, а также новаций, подсказанных временем.
Он был не только талантливым скульптором, но и незаурядной личностью, благородно-великодушной, жизнелюбивой, широко распахнутой для всех, кто приходил к нему с чистыми помыслами. И в то же время мужественно таящей одиночество страдания. Был он смертельно болен много лет и знал об этом. Да и судьба его сложилась необычно: оторванный от привычных условий детства и юности, он, в сущности уже взрослым человеком, стал сначала школьником, а потом студентом художественного вуза, на ходу вынужден был менять уже сложившиеся жизненные стереотипы.
Умер Михаил Грицюк в 1979 году, не дожив полутора месяцев до своего 50-летия. Но успел он много. Его творческая активность была феноменальной. И созданный нм пластический мир ни с каким другим не спутаешь.
Был он украинцем, но родился в Польше, а в семилетием возрасте очутился в Аргентине, куда эмигрировали его родители. В Буэнос-Айресе учился в художественной школе, по профилю — декоративно-прикладной. И был он уже взрослым 27-летним человеком, когда в 1956 году стал ходить в 11-й класс Киевской художественной школы.
На советской земле М. Грицюк быстро приобрел друзей. Двое из них — Ю. Синькевичем, с которым он учился в школе и институте, и А. Фуженко — тоже сокурсник — стали его соавторами; вместе с ними он победил в конкурсе на памятник Т. Г. Шевченко для Москвы, с ними провел год в Москве, работая над памятником. Вместе с Ю. Синькевичем (А. Фуженко творчески обособился от друзей, хотя продолжал поддерживать с ними товарищеские отношения) поставил несколько памятников. Все монументальные произведения выполнены ими совместно. Связывала их тесная дружба, и работали они всегда рядом: сначала в одной мастерской, потом в соседних. «Когда я говорю, что эти художники работают вместе, то имею в виду не одно лишь их коллективное авторство, но жизнь в творчестве рядом, в ощущении товарищеского локтя, сердца, в созвучиях вкуса, художественных устремлений». М. Грицюка глубоко волновали проблемы развития советского искусства; ходил на выставки, много читал, яростно спорил…
Но, в силу ли своеобразия таланта, в силу ли жизненных обстоятельств или и того и другого вместе, творчество его до самого конца сохранило печать особой самобытности. В частности, обращало на себя внимание куда более «вольное», чем это мы обычно наблюдаем в советской скульптуре, оперирование формой: когда анатомия не более как точка отсчета, точка опоры, абстрактная норма, которая в лепке М. Гринюка (во всяком случае в наиболее характерных для него работах) выполняет роль того, что в математике называют пределом — в зависимости от идейно¬-эмоциональной задачи мастер лишь в большей или меньшей степени приближается к нему (точнее— удаляется от него), никогда полностью не отождествляя с ним конкретную форму своих произведений. У М. Грицюка корреляция между идейно- эмоциональной задачей, с одной стороны, степенью и характером отклонения от анатомической нормы — с другой, отчетлива и принципиальна, перерастает в ярко выраженную пластическую «тропность», в пластику метафор, для украинской скульптуры нехарактерную и непривычную.
Он закончил Киевский художественный институт по мастерской М. Лысенко — мастера очень типичного для советской скульптуры предвоенного и первых послевоенных десятилетий, наделенного яркой индивидуальностью, автора скульптур строго реалистических и в то же время темпераментно-экспрессивных. Эти качества учитель сумел привить большинству своих учеников. Присущи они и творчеству М. Гринюка. Но как разительно отличаются его работы от работ, например, В. Знобы — самого «экспрессивного» из учеников М. Лысенко. Творчество М. Грицюка имеет совсем иную пластическую подоснову.
Прошлое десятилетие было ознаменовано появлением нового — ставшего отчасти модой подхода к построению скульптуры. Композиция часто превращалась в застывшую мизансцену, постамент — в сценическую площадку, герои — в актеров, застывающих «живыми картинами» в нужных автору положениях. Как правило, автор избирал мизансцену для своей задачи наиболее содержательную, позу «актера», его жест — наиболее подобающими моменту и достигал порой определенного эффекта. Однако такая скульптура нередко все-таки оставалась своеобразной игрой в «замри»: легко угадывается пред- и последействие, как переходный момент от первого ко второму. «Мизансценическая» скульптура не акумулятивна (употребим этот термин, обозначающий «суммирование действия») — в этом ее слабость, ее «антискульптурность», хотя и ей, при определенном уровне мастерства, нельзя отказать в эстетической действенности, а некоторые мастера (например, О. Комов) умеют сделать даже «мизансценический» образ кумулятивным. Кумуляция умножает количество смысловых измерений, делает образ многозначным. Произведение при этом выходит на тот уровень содержательности, когда оно начинает жить, то есть приобретает как бы способность менять свое состояние, свое содержание в зависимости от характера, настроения, возраста, культурного уровня зрителя. Эта многозначность, а следовательно, «изменчивость» состояния (мнимая и тем не менее реальная) в высокой степени присуща работам М. Грицюка.
Продолжим важное для нас сопоставление двух типов экспрессий — в творчестве В. Знобы и творчестве М. Грицюка. В. Зноба не боится динамических гипербол — порыв его скульптур, как правило, за пределами человеческих возможностей; выраженный полноценными пластическими средствами, он вполне выполняет свою идейно-эмоциональную задачу. Но пластическое умножение усилия носит здесь чисто количественный характер. В. Знобе иной характер экспрессии и не нужен, поскольку она у него повествовательна. Такова принципиальная особенность пластики В. Знобы—мастера зрелого, с вполне сформировавшейся индивидуальностью.
В жестах, положениях, поворотах скульптур М. Грицюка, тоже очень экспрессивных, почти ничего нет от рассказа, от развертывания действия во времени — это сжатый до предела, до почти полной дематериализации скульптуры комок чувств. Каждая такая скульптура — вся во внутреннем деянии, а жест, поворот — лишь его выразительный, эмоционально наполненный, но очень скупой знак — знак, накопивший в себе всю длящуюся силу эмоционального состояния. Иными словами, все то, что человек может испытать на протяжении часов, даже дней, месяцев, годов, — все его внутренние усилия, направленные к определенной цели, выражены тут в едином движении, до предела спрессованы.
Эта «определенность» относится не только к отдельным произведениям Грицюка, но и ко всему его творчеству в целом.
Все его самостоятельное творчество уместилось в полтора десятилетия. В это трудно поверить не только из-за количества выполненных работ, но и учитывая разнообразие сделанного.
То, что у другого выстроилось бы в хронологической последовательности, у М. Грицюка как бы наслоилось одно на другое.
Однажды, рассказывая по просьбе автора этой статьи о своих творческих установках, М. Грицюк говорил: «Наше кредо: человеческую фигуру надо трактовать широко, превращать ее в пластическую архитектуру».
В ряде случаев в творчестве М. Грицюка этот принцип осуществлялся не только строго и последовательно, но и вполне традиционно, со всей возможной наглядностью; даже в самых «грицюковских» по характеру вещах он проводился неукоснительно, хотя н чисто интуитивно (что не мешало ему основываться на вполне про¬фессиональном расчете). Однако «архитектурность» (а точнее — архитектоничность) скульптур Грицюка — особого рода: его скульптуры похожи на деревья, на разные деревья, в зависимости от воплощаемого характера, идейно-психологической задачи. Возьмите любое дерево: форма его вроде бы хаотична, случайна. Ни одно точно не повторит формы другого. И в то же время она строго закономерна и органична, строго специфична для каждой породы. У каждой породы свой «стиль», свой ритмический рисунок, бесконечно разнообразный, никогда не повторяющийся и все-таки характерный именно для данной породы.
«Антон Ведель» («Скрипач») и «Пабло Казальс» («Виолончелист») (1973) компо¬зиционно совершенно непохожи. Но в широком взмахе преувеличенно больших, длинных, слоимо нижние разлапистые нет ни старого ииора, рук скрипача живет гот же органичный «биоритм», что и смело перфорированной, как бы лишенной композиционного стержни как лишен его жилистый карагач композиции «Виолончелиста». Эти скульптуры, как и большинство других, растут подобно деревьям, подчиняясь строжайшей архитектонике, как бы заложенной в них самой природой. Итак: сознательная и последовательная, но широко понимаемая реалистичность лепки и архитектоничность построения, понимание скульптуры как пластической архитектуры (скорее в матвеевском, чем в бурделенском смысле), но архитектуры особой, которую можно было бы назвать биоархитектурой.
Скульптурная форма работ М. Грицюка, как и работ 10. Синькевича, является прямым переводом идей и чувств на язык скульптурной пластики. «Прямым» до такой степени, что он начинает вроде бы игнорировать саму субстанцию скульптуры – ее материал, сводя его к тому физическому минимуму, при котором за ним сохраняются лишь две функции, связующие — структурная и пластико-стилевая. А третья — воплощение объемно-анатомических отношений натуры — как бы растворяется в первых двух, живет лишь в точности структурных связей, поставленных в определенное соответствие со структурными связями натуры.
Что касается монументальных работ скульптора, то прежде всего здесь следует назвать памятник Т. Г. Шевченко в Москве. Другой характерный пример — памятник Советскому воину в городе Хмельницком. Из монументально-декоративных работ назовем здесь статую «Недра» (1980) у здания Южгипронефтегазпроект и рельеф «Лыбедь» (1971) на торце гостиницы того же названия в Киеве.
В первых трех отчетливо выражен мотив преодоления — очень характерный для обоих мастеров. Во всех четырех – мотив взлёта. Шевченко шагает, упрямо наклонив голову, навстречу нашему времени, сквозь ненастный ветер своей эпохи, и длинный по моде тех лет— плащ делает его фигуру летящей, бьющаяся на ветру пелерина еще больше усиливает это впечатление, «И сколь живой, мощной, монументальной, исполненной величия и красоты предстала эта фигура над Москвой рекою». Даже в декоративной «Лыбеди» есть та же патетическая «элевация» — аллегорический образ реки облаком растет тянется к небу.
Особенно органично эти качества слиты в памятнике Советскому воину. Формой своей он напоминает крыло. Солдат падает, сраженный пулей, но динамика компо¬зиции такова, что зритель, начав ее обходить, вдруг замечает, что движение изменило направление: падение сменяется взлетом боец как бы взмывает в бессмертие со стягом в руках.
Тот же, но преображенный иным смыслом прием использован авторами в «Недрах». На высокой гранитной призме бронзовая фигура в длинном платье-хитоне. В левой руке она держит нефтяную вышку, в правой огонь. Фигура может показаться неуклюжей, поза ее — крайне неудобной: локоть левой руки опирается на пустоту, над пустотой зависло туловище. Взгляд зрителя невольно стремится проникнуть в суть кажущейся дисгармонии. Фигура тяжела, но она не надает, скорее летит, медленно и тяжело, потому что весома вышка в ее руке, потому что велика живая, пульсирующая масса упругого тела, а «держит» ее в воздухе лишь одухотворенность изящной головы на длинной изогнутой шее да огонь и другой руке. Перед нами мифологический образ Геи, олицетворение богатств и сил Земли, которые, достаются человечеству ценою тяжких усилий и жертв, тяжко ранят и саму Землю. Пластика и символика скульптуры вполне конкретны. По-особому трактованы складки хитона на этой сегодняшней Гее-Земле: их можно прочесть и как чертеж горизонтальных уровней на мелкомасштабной карте, и как складки земных пород, несущих нефть. Но одновременно это и пластический прием: направление складок, их волнообразный ритм «несет» скульптуру.
Пластика лирических портретов М. Грицюка отличается большой мягкостью и интимностью. Они несут в себе реминисценции искусства иных эпох, иных «пластических миров». «Женская голова», например, напоминает русскую народную деревянную резьбу.
В других есть нечто от поздней готики или от раннего итальянского Возрождения.
В «Оле» (1976), «Наташе» (1971) сквозит пластическая «мелодия», навеянная Донателло. Утонченная духовность, тень едва ощутимой душевной усталости угадываются в плавных переходах формы.
О таких работах Синькевич пишет: «Пластика их спокойна и величава. В этих вещах он как бы себя сознательно осаживал, сдерживал, чтобы не потерять чувства меры в работе над теми, другими — рваными, резаными, порывисто стремительными, как бы лишенными массы. Но и в «ренессансных» вещах, если присмотреться, не было безоблачной гармонии Благополучная реалистическая поверхность скрывает внутреннее биение страстей. Даже загнанный внутрь, трагизм обретал силу, которая ощущалась зрителем. Скульптура получалась как бы многослойная, неоднозначная. Вот изображена красивая девушка, поза и выражение спокойные, гармония разлита по всему скульптурному объему. Но ты всматриваешься и постепенно начинаешь ощущать, что все далеко не так благополучно, как сначала показалось. В безмятежности лица начинает проглядывать тревога, мелодия одиночества. «Черта с два,— говорил Миша, — это не ее заслуга, она совсем не такая. Это я ее такой сделал… Я себя лепил».
В «Чилийской Мадонне» реминисценция стала прямой «цитатой»: в руках у истерзанной богоматери — осколок лица другой Мадонны, из рельефа Верроккио. Удиви¬тельно красноречива перекличка этих двух Мадонн — почти пять веков прошло, но те же боль и тревога на материнском лице — воистину бессмертна тревога Матери за судьбу своего маленького сына — боль художника и тревога его за судьбы всех детей Земли.
Впрочем, «Чилийская Мадонна» относится уже к иному «слою» творчества Грицюка. Большинство работ здесь — портреты. В отличие от лирических портретов, все они активно композиционны, откровенно драматичны, даже трагичны. В каждом из них ощущается огромная, вынесенная вовне напряженность духовной жизни и в то же время — суровая ее замкнутость особого рода: когда просто невозможно себе позво¬лить роскошь легкого и щедрого личного общения с внешним миром, потому что неодолима потребность полностью и до конца отдавать этому миру дело своей жизни, свой разум, свое искусство.
В образах этих угадывается сама суть душевного состояния автора: прежде всего это ему самому нужно было еще так много сказать людям, а времени, он это чувствовал, оставалось мало. Лица на этих портретах суровы, иногда даже угрюмы.
Но пластика большинства их такова, что при кажущейся «закрытости» они как бы внутренне раскрыты, распахнуты настежь. Окружающее пространство свободно переливается в них, они пронизаны им насквозь, неотделимы от него.
Автор «дематериализует» эти скульптурные образы, как мы уже говорили, до той почти уже недозволенной грани, когда они сливаются со своим «силовым полем», образуя невиданный сплав воздуха и металла. Из этого «сплава» вылеплены волевая сосредоточенность Мравинского, погруженность в царство звуков Веделя, Стравинского, Кабалевского, Рахманинова, независимое одиночество Пастернака. Ю. Синькевич тонко заметил, что у Грицюка пластика захватывающая, всасывающая пространство. Этому впечатлению содействуют «контрформы» — контррельефные углубления, провалы, прорывы формы. Работы скульптора как бы узурпируют пространство». И дальше о «Казальсе»: «Эта пустота внутри виолончели, внутри скульптуры явно и властно втягивает в себя, в этом есть даже что-то жуткое».
О «Пастернаке»: «У Пастернака» отсутствуют глаза… И эти пустые глазницы опять же притягивают, втягивают в себя. Смотришь и как бы все время погружаешься в глубину глазниц. В «Достоевском» это решено по-другому, в «Мравинском» — еще по-другому». «Дематериализация» — не штамп, не манера, механически налагаемые на образ. До предела «сокращена», например, скульптурная плоть Достоевского, но тут это отнюдь не означает слияния с пространством. Скорее это образ души, сжатой невыносимым, вселенским страданием и мужественно противостоящей ему. Под этим внешним давлением образ как бы уплотнился — как будто скульптуру отлили из чудовищно тяжелой материи протонной звезды…
Не менее «плотен» и «Пикассо», и тут скульптурная форма отъединена от «силового поля», но это совсем иная плотность, иная отъединенность. Похоже, не только тело — сама душа художника состоит из живой и полнокровной плоти, разрываемой собственным внутренним давлением, бешеной одержимостью творчества.
Все эти портреты вызывают еще одну образную ассоциацию, на которую мы уже указывали: нервно-узловатая, бугристая, напоминающая кору, фактура поверхности вскрытых, прорванных скульптурных объемов делает портреты похожими на деревья .
Открывая себя всем ветрам современности, уходя невидимыми корнями в ее сокровенную глубь, они — писатели, музыканты, композиторы, художники — не только порождения эпохи, но и ее творцы, и эта их слитность с временем прекрасно угадана в портретах скульптора М. Грицюка — угадана одновременно и содержательно и пластически.
При всей разноречивости творчества М. Грицюка, в совокупности своей оно дает сложный, но единый образ художника. Присущий многим работам пафос страдания, бели, тревожно-суровая напряженность души очень далеки от бессильной рефлексии и порождают в душе зрителя отнюдь не ощущение бессилия и безнадежности, а твердое чувство, сознание бесконечной серьезности, вселенской значительности челове-ческого бытия и — великой ответственности творца, который ценой отказа от многих радостей жизни, от счастья человеческого общения приобретает право на общение более высокого порядка, на радости духа, несравнимые ни с какими другими радостями; стремится за краткий срок своего земного существования отдать людям все богатство души.
Целостность творчества М. Грицюка — не только и не просто в «пафосе страдания», а в обостренном сочувствии к человеческому страданию, в сострадании, то есть в спо¬собности художника страдать вместе со своей моделью. Воплощенное им страдание всегда исполнено большого социального смысла.
Именно поэтому ему никак не противоречит чувство радости: убедительно доказывает это статуя «Победы», сохранившаяся, к сожалению, лишь на фотографии. Через нечеловеческие муки прорвалась летящая изможденная девушка с лавровой ветвью в руке — образ нашей Победы. И эта выстраданная радость убедительнее любого шумного ликования. Это ли не блоковское: «Радость, о радость-страданье, боль неизведанных ран»?!
Такую боль способен был испытывать М. Грицюк. Такое страданье, такая боль никогда не бывает бесплодной: либо таит в себе яростный взрыв протеста, как в «Чилийской Мадонне», «Цветке Чили», либо готова разрешиться творческим взрывом — таковы созданные скульптором образы творцов.
Так же — высокими творческими свершениями — разрешалось оно и у самого М. Грицюка.

Фогель З., Михаил Грицюк // Советская скульптура/Л.Доронина, М.,1984 С.134-147

Скульптор Михаил Неймарк

 

Работы скульптора Михаила Неймарка привлекают своей челове­ческой теплотой, ясностью, неназойливостью образного решения.

На фоне самых различных произведений московских скульпторов, в которых нашли отражение разнообразные пластические тенденции 70-х годов, его работы последних лет отмечены композиционной про­стотой, сдержанностью чувств, отсутствием внешних эффектов. Все это тесно связано с серьезным отношением скульптора к духовному миру человека, с его искренней и поэтичной верой в гуманистические идеалы мироустройства — истинные ценности бытия.

В 70-е годы Неймарк уходит от увлечения динамичными сценами и юмористической окрашенности образов, свойственных его ранним произведениям, и обнаруживает стремление к углубленному позна­нию жизни, к постижению ее внутренней сути. Присущая скульптору экономичность пластической трактовки становится важным содер­жательным компонентом его произведений.

Первым произведением, показавшим эти изменения, стал «Портрет отца» (дерево, 1969). Именно в нем автор решает важную для себя задачу — используя минимум скульптурных средств, добивается убе­дительности передачи внутреннего психологического состояния. Прежде чем продолжить разговор об этом произведении, необходимо отметить, что увлечение Михаила Неймарка деревом шло в русле развития скульптуры конца 60-х — начала 70-х годов. В то время все чаще утверждался взгляд на деревянную пластику как на искус­ство, имеющее глубокие национальные корни и богатую традицию. Выполненный скульптором ряд небольших по размеру работ, таких как «Рыбак» (дерево, 1969), «Доколе» (дерево, 1969), «Разговор» (дерево, 1969), говорит о том, что автор владеет материалом и хо­рошо понимает его специфику. Он избегает описательной детализа­ции и дает обобщенную трактовку скульптурной формы. В портрете отца скульптор использует пластическое своеобразие дерева для передачи сложного внутреннего состояния. Полуфигура отца высе­чена из единого блока дерева со скупо намеченными элементами одежды и более подробной проработкой головы. Неймарк компактно моделирует фигуру и замыкает ее линией контура, подчиняя компо­зицию основному замыслу. Несмотря на свою былую устойчивость, портрет не выглядит статичным. Немного накло­ненная вперед голова и крепко сжатые сзади руки, сосредоточенно строгое, с едва заметной горькой усмешкой лицо создают впечатле­ние погруженности в размышления о каких-то трагических, пережи­тых моментах жизни.

Дерево становится любимым материалом для Михаила Неймарка, сопровождая его последующую творческую жизнь. Это ощущается и в двухфигурной композиции «Встреча» (дерево, 1979), отмеченной большой теплотой, человечностью и почтительным отношением ху­дожника к пожилым людям. Автора привлекают благородная сте­пенность этих людей, глубина размышлений, своеобразная одухо­творенность старости. В сцене встречи двух друзей фиксируется не момент открыто проявляемой радости узнавания, а наоборот — от­решенность их друг от друга, замкнутость в своих собственных мыс­лях и переживаниях. По именно состояние погруженности в воспоминания о давно прошедших днях молодости сближает этих друзей- стариков, объединяя их единством внутреннего настроения. Стили­стически эта работа близка к более раннему портрету отца. Но в ней уже нет оттенков трагичности и жизненной надломленности. Мыс­ленное обращение человека к прошлому трактуется скульптором не как меланхолическое и в чем-то пессимистическое восприятие дейст­вительности, а как возможность через постижение прошлого лучше осознать настоящее и прозреть будущее.

Воспоминание — это истинная стихия скульптурных образов М. Ней­марка. Этой теме посвящена и композиция из шести фигур «Тост» (шамот, 1980). В образном решении большую роль играет не образ отдельного человека в своей психологической конкретности, но кол­лективное единение людей друг с другом, их безмолвное участие в акте сопереживания об утраченном друге. Использование в этой работе шамота позволило скульптору отойти от статики деревянных работ. Свободное и естественное размещение фигур вокруг стола, а также активное включение в структуру композиции пространства, окружающего ее, вносит значительную долю непосредственности и живости в создаваемый образ.

Желание художника не ограничивать себя раскрытием только конкретного характера портретируемого, а понять его духовную сущность прослеживается в другой его скульптуре — «Портрет матери» (шамот, 1980). Сохраняя портретное сходство и индивидуаль­ные особенности облика модели, он сумел отобрать самое главное и необходимое для придания образу монументальности и элегической возвышенности. При этом автор добивается большой жизненной убе­дительности в изображении сдержанности чувств, достигая гармони­ческого сочетания легкого наклона головы задумавшейся женщины с естественностью жеста сложенных рук.

Неймарк обнаруживает умение работать во многих материалах, создавать разнообразные композиционные варианты с самым раз­личным соотношением фигур в пространстве и при этом убедительно их обосновывает. Несмотря на лаконизм и сдержанность образно­пластического решения, он показывает сложные духовные взаимо­отношения людей, их внутреннюю связь.

В этом плане интересен фигурный портрет живописца И. Мещеря­ковой с сыном Арсением (дерево, 1980). Скульптор передает не толь­ко созвучность внутреннего состояния матери и ребенка, окрашенно­го лирическими интонациями, но и нежную силу матери, способной, словно могучими крыльями, закрыть и защитить сына. Сознание от­ветственности за его дальнейшую жизнь интерпретируется скульп­тором как своеобразный отклик на слабость и беззащитность ребен­ка, прильнувшего к матери, его безотчетное стремление найти в ней опору и ласку.

Михаилу Неймарку, тонко чувствующему внутреннее состояние че­ловека и умеющему его правдиво передать, используя минимум скульптурных средств, не чуждо пристальное внимание к выявлению индивидуальных черт образа. Такие работы, как «Портрет М. И. Ку­тузова» (бронза, 1972) и «Портрет С. М. Буденного» (гипс, 1981), убеждают в разнообразии трактовок портретных образов. При всей традиционности композиционно-пластической разработки и сдержан­ности характеристик, эти два портрета очень выразительны своей внутренней насыщенностью.

Образ выдающегося русского полководца М. И. Кутузова заключает в себе контрастное сочетание глубокого раздумья и самоуглублен­ности с волевой собранностью и решимостью.

Легендарный герой гражданской войны С. М. Буденный предстает перед нами в полный рост, в парадном мундире, с орденами на груди, шашкой на боку. Во всей фигуре читается блестящая военная вы­правка. Отставив вперед ногу, немного подбоченившись и чуть при­подняв голову, старый солдат словно застыл в долгом молчании. Останавливает внимание мужественное лицо Буденного. Его взгляд, его мысли там — в героическом прошлом, которому были отданы вся сила и энергия его молодости, о котором остались самые яркие и незабываемые воспоминания.

Скульптор постоянно ищет новые пластические ходы, избегая скуч­новато-однообразных работ по размерам, массам, композиции. «Портрет С. М. Буденного» по сравнению с указанными выше про­изведениями отличается большим масштабом. Работе присущи ясно читаемый силуэт, соразмерность пропорций, лаконичность лепки. Но и здесь М. Неймарк остается художником камерного плана.

При всей монументальности — это камерно-психологическое произ­ведение, о чем свидетельствует замкнутость композиции и интимный характер психологического решения. Сам скульптор также под­тверждает, что камерность он нередко совмещает с известной мону­ментальностью формы.

Показ человека в мире сокровенных переживаний, в мире воспоми­наний — это лишь одна из граней творчества скульптора. Порой он стремится разрушить эту всепоглощающую самоуглубленность обра­за бурным всплеском эмоций.

В многофигурной композиции «Политрук» (бронза, 1975) запечатлен один из эпизодов военных лет, его героический пафос. Быстрота бе­га солдат, заостренность эмоциональных характеристик, ритмическая несвязанность движений людей создают впечатление реальности изображенной сцены. Отсутствие в работе плинта еще более усили­вает это впечатление, делая зрителя как бы соучастником трагиче­ского события. Момент сильного эмоционального напряжения, сосре­доточенности и быстрой реакции на происходящее присутствует и в трехфигурной скульптуре, посвященной гражданской войне, «Под­виг командира взвода Реута» (металл, 1981).

Самое главное для автора — добиться в этих работах максимальной правды в показе образа человека военного времени. Не претендуя на принципиально новые пути раскрытия военной тематики, работы Неймарка отражают остроту эмоционального видения художника.

Продолжение поиска выразительной композиции и открытого выра­жения эмоций мы видим в фигурном портрете В. Кюхельбекера (гипс, 1982). Прекрасно передано художником психологическое состояние поэта — сплав повышенной экспрессии, экзальтации и ро­мантической утонченности. В стремительно движущейся, бесплотно аскетической фигуре, в одухотворенном лице нет ничего материаль­ного и земного. Длинные худые ноги словно несут поэта вперед, в созданный его фантазией мир. В образе поэта есть одновременно трогательно неловкое и возвышенное, целеустремленное и безрас­судное. И в то же время во всей нескладной фигуре в широком, раз­вевающемся плаще, по силуэту напоминающем крылья распластан­ной птицы, в запрокинутой вверх голове на беспомощно длинной шее, чувствуется трагическая обреченность. Введение пространственных компонентов непосредственно в пластическую ткань произ­ведения усиливает впечатление легкости и бесплотности фигуры.

Вся сумма пластических «ходов» усиливает метафорический смысл образа, выражая сложный духовный мир поэта-декабриста, друга Пушкина.

В последние годы Михаил Неймарк все чаще переходит в своих портретах и композициях от лирически тонкого и душевно мягкого выражения чувств к более сложной характеристике психологических ситуаций. Не эксплуатируя ранее найденные решения, он ищет новые образные трактовки, проявляя пристрастие к нравственно-этической стороне образов. Отдельные грани образного мира Неймарка, наме­ченные нами и характерные для его творчества конца 70-х — начала 80-х годов, свидетельствуют о плодотворном развитии его пластиче­ского мышления.

Доронина Л.,Творческие обретения Михаила Неймарка// Советская скульптура/Л.Доронина, М.,1984 С.96-103

Скульптор Фазиль Наджафов

Не очень известное в Москве, искусство Фазиля Наджафова давно пользуется признанием в Азербайджане. Крепкая, уверенная пластика отличает его скульптуру. В ней есть ясная конструктивность целого и живое движение чувств.

Фазиль Наджафов  — человек огромного, напряженного труда. В его мастерское, еще пять лет назад относительно просторной, буквально негде повернуться: повсюду завершенные, находящиеся в работе, существующие лишь пока на эскизах работы. Здесь и проекты памятников и фигуры и мелкая пластика, и декоративная скульптура — Наджафов полно и разнообразно выражает себя в своем творчестве.

Впрочем, полнота самовыражения для него не только в многообразии, но и одновременно в целеустремленности. В каждой из его работ чув­ствуются своеобразие творческого мышления, определенная художест­венная концепция. «Самое главное — быть художником современ­ным», говорит он. Признаками же современности он считает стрем­ление к большим проблемам и значительным по духовной насыщен­ности образам; умение не только анализировать, но и синтезировать виденное — воспринимать людей и мир в их целостности; принцип эко­номии художественных средств, четкость и убедительность пластиче­ского языка. «Внимание зрителя надо направлять на что-то одно; мно­гословность не только расслабляет напряжение, она уводит зрителя от основной мысли художника».

Именно поэтому Наджафов тяготеет к строгости композиции, к сосредоточенной форме, вбирающей в себя многообразие человеческих эмоций, стремится к весомости и конструктивности произведения, к тому, чтобы каждая деталь существовала лишь как необходимая частица общего.

Он работает в разных материалах, и нелегко определить, отдает ли предпочтение какому-либо из них. В некоторых работах, преимущест­венно в портретных, он идет от особенностей гранита, стараясь сохра­нить даже общую форму найденного в природе каменного блока. По­рой много и охотно рассуждает о том, что дерево в скульптуре «долж­но дышать, напоминать о себе каждой клеточкой своей структуры».

Иногда кажется, что он увлекается новыми материалами: алюминием, бетоном. На  самом же деле материалы как таковые интересуют его мало, он ценит только отдельные выразительные их свойства. Поэтому может исполнить скульптуру в гипсе, не ориентируясь на определенный материал, а потом долго размышлять, в дереве или бетоне этот образ окажется более убедительным. Может перевести гипс одновре­менно в разные материалы и лишь затем отобрать лучший вариант.

О некоторых скульпторах говорят: думает в бронзе, думает в дереве. О Фазиле Наджафове так сказать нельзя. Образ зреет в его сознании независимо от материала. Более того, он способен порой использовать бетон, имитируя природный камень. Зато увиденные в действитель­ности дерево или камень — обкатанная волнами морена, острая, как наконечник пики, скала — могут взволновать его своей формой и под­сказать будущий образ.

Именно так возникла двухфигурная композиция «Двое»: старые жен­щины в длинных покрывалах, застывшие друг против друга в нетороп­ливой беседе. Только узкое, прихотливо изрезанное пространство разъединяет их — с некоторых точек зрения обе фигуры кажутся еди­ным целым. Немного тяжеловесные, словно оцепеневшие, они застав­ляют вспоминать о каменном монолите. «Я подумал об этой скульптуре, увидев скалу с узким, будто змеящимся в ней ущельем, — рассказы­вает Наджафов. — Хотел, чтобы в композиции «работали» не только фигуры, но и внутреннее пространство».

Компактная, обобщенная, сосредоточенная по эмоциям пластика близка Наджафову — он снова обращается к ней в фигуре «В пусты­не». В фигуре, укутанной в покрывало женщины, идущей против ветра, художнику прекрасно удалось передать напряжение: плечи, торс, со­гнутые колени женщины — все полно энергии, все противостоит жгу­чему напору пустыни. Наджафов работает крупными формами, мас­сивными объемами («Искал весовые отношения объемов, их динами­ческое звучание»), берет за первооснову формы не столько человече­ского тела, сколько неодушевленной природы, и тем не менее всегда остается верен реализму. Веками азербайджанские женщины ходили в длинных покрывалах, то ниспадающих тяжелыми складками, то вздувающихся под ветром, и эти одежды скрывали подлинные очер­тания их фигур, делая их похожими на причудливые скалы. «Уходящий». Так называется еще одна работа Наджафова. Старик, согнувшийся под грузом лет, вплотную подошедший к жизненному порогу, — об этом говорит печаль его лица и глаз. Но и уходящий, он неразрывен с землей, из которой вырастает, словно невысокое кряжи­стое дерево, плоть от ее плоти, неотъемлемая часть ее. Используя от­части декоративное решение, Наджафов дает возможность почувст­вовать среду, окружающую фигуру старика, его связь с миром.

Люди и скалы. Люди и пустыня. Старик, всю жизнь трудившийся на неласковой земле Апшерона. Наджафов не случайно так настоятельно ищет величественную монументальную форму — он стремится к боль­шим философским обобщениям, к выражению героического начала в своем народе.

Это же стремление — хотя и не так явственно — сказывается в его портретах. Скульптора привлекают лица, в которых ярко выражен характерный для народа тип человека. Стоит сравнить их с рисунками, зачастую являющимися первым этапом работы. Рисунки эти натурны, конкретны, психологичны. В них Наджафов внимательно вглядывается во внутреннюю жизнь портретируемых, старается под­метить свойственные им душевные движения. В скульптуре характер­ность эмоций приглушена, конкретность убрана, вдумчивое отношение к модели сменяется умением собрать воедино свои впечатления о ней, воплотить их в пластически-цельном обобщении. Типаж исчезает — рождается образ.

Образ современной девушки, сочетающей в своем характере лиризм и мужество. Азербайджанского рабочего-нефтяника, полного уваже­ния к человеческому труду, очень национального по авторской харак­теристике. Водолаза — представителя редкой и тяжелой профессии, изо дня в день требующей напряжения всех сил, своеобразного рыца­ря моря. В каждом из этих портретов сохранена основная черта ха­рактеров персонажей и вместе с тем подчеркнута их причастность к общему строю и ритму жизни — за лицом человека Наджафов видит те сложные силы, которые сформировали и вырастили его.

Творческий облик скульптора будет неполон, если не упомянуть о его композициях и памятниках. Сейчас он завершает работу над пятимет­ровым памятником Степану Шаумяну, его установят в Степанакерте; в фигуре и лице революционера передана романтика времен граждан­ской войны, горение духа большевиков.

Наджафов остро ощущает беды и несправедливости, трагическую дис­гармонию мира. Об этом свидетельствует его композиция «Освенцим». В гипсовом блоке, напоминающем по форме газовую печь крематория, заключены фигуры людей, переживающих последний страх смерти: их тела судорожно напряглись, на лицах застыло отчаяние.

В греческой трагедии существовало понятие «катарсиса», того наивыс­шего патетического взлета, который и в скорби несет очищение. Такое же ощущение переживаешь, глядя на «Освенцим». Боль и сострадание скульптора несут в себе гуманистическое начало и напоминают о том, ради чего сражались и погибали советские солдаты.

Ощущение светлого начала во мраке есть и в надгробии известному азербайджанскому актеру Гусейну Араблинскому: в трагической маске, разрубленной надвое (Араблинский был в 1919 г. зарублен фанатиками). Можно убить человека, как бы говорит этим памятни­ком скульптор, но нельзя убить искусство. Театр будет жить, и остав­шаяся об артисте память станет одним из проявлений его бытия, его истории.

Не все бесспорно в творчестве Наджафова. Порой он уходит от глу­бокого психологического анализа, порой расплывчатость замысла ве­дет за собой нечеткость формы или неоправданную усложненность конструкции. Но в целом в его искусстве есть и высокое профессио­нальное мастерство, и серьезное понимание специфики скульптуры, и стремление к большой форме. И — самое главное — желание и умение выразить в произведениях проблемы тревоги и радости нашего времени.

Источник: Воронова О.П., В мастерской Фазиля Наджафова//Советская скульптура/О.П.Воронова, М.,1978, С 120-125

Портрет в скульптуре

Пластика портрета

В рассуждениях критики о современном скульптурном портале мы чаще всего встречаемся с анализом содержательных моментов. Говорят о характере выбранной модели, о степени сходства с реальным жизненным обликом проектируемого или с историческим прототипом. Порой и образная концепция исследуется только на идейно-тематическом уровне, как бы в обиход художественных средств. Даже в тех случаях, когда рассматриваются проблемы межродовых отношений портретной формы (например, взаимодействие станкового и монументального начала), анализ ведется, невзирая на то, отвечает ли портрет са­мым существенным требованиям, предъявляемым к скульптурному произведению, владеет ли автор теми ос­новными способами пластического выражения замысла, какие присущи скульптуре, и только ей.

А между тем портрет — наиболее специфический способ образного высказывания. Испокон веков через портрет художник выражал свои мысли о себе и о времени, вызы­вая зрителя на активный внутренний диалог. Портрет всегда задавал вопросы, требовал искреннего ответа на них один на один, способен был всколыхнуть в душе нео­жиданные и глубокие ассоциации, ведь в какой-то мере он — «зеркало» не только для автора и модели, но и для каж­дого.

XX век с его могучими социальными преобразованиями, с острой борьбой классов и идеологий, с усилившейся кон­фронтацией политических и культурных концепций не сни­зил исконно мемориальное начало скульптурного пор­трета, но необычайно усилил его публицистический язык. Портрет «заговорил» со зрителем как заинтересованный современник.

Новые содержательные особенности портретного жанра потребовали от его мастеров необычайной гибкости формы, почти изощренного разнообразия образно-пласти­ческих средств. От Антуана Бурделя и Эрнста Барлаха можно протянуть нить новаторских исканий к скульпторам нового времени на Западе и в социалистических странах, в частности — к Джакомо Манцу, Фрицу Кремеру, Имре Варге и плеяде советских мастеров.

В современном советском искусстве процесс активного обновления пластического языка начался, как мы знаем, в шестидесятые годы, а наиболее разнонаправлено, ши­роко развивался — в семидесятые. В ту пору, когда в живо­писи картина, условно говоря, превращалась в портрет (вспомним хотя бы «Кафе Греко» В. Иванова, «Молодые художники» Т. Назаренко), а портрет, наоборот, — в кар­тину («Шинель отца», «Работа окончена» В.Попкова), молчаливая муза скульптуры тоже искала выход к диа­логу со зрителем и такие приемы выразительности, кото­рые могли бы сделать этот диалог живым и острым. Осо­бенно напряженные поиски шли в станковой скульптуре. Перефразируя точное определение А. Морозова, от­носящееся к станковой живописи, можно сказать, что дви­жение станковой скульптуры начала 1970-х годов шло в направлении драматургии пластики. От традиционной формы монопортрета она все более тяготела к сюжетной, а порой и к театрализованной композиции. Но если в живо­писи подобная направленность была весьма привлека­тельной, поскольку обогащала внутренний потенциал образа, то в скульптуре всякое стремление преодолеть традиционные принципы изображения, укоренившиеся как типы предстояния (голова, бюст, статуя), ощущалось особенно остро и порой вызывало протест.

По сути дела, уже начиная с 1960-х годов в скульптурном портрете происходила постепенная смена традиций пла­стического мышления. По мере расширения содержатель­ных, иконографических его границ менялись понятия о композиции, обновлялись приемы обращения с массой, формой, материалом. В работах ленинградских мастеров, таких как Б.Каплянский, А. Игнатьев, М.Вайнман, нашли продолжение идеи А. Матвеева, опиравшегося на отечест­венную классику и достижения новой европейской скульптуры. Несомненное влияние оказали они на моло­дых художников. После этапной выставки произведений Матвеева (1958-1959) обаяние его творчества нео­бычайно сильно подействовало не только на Ленинградцев, но и на москвичей, которые меньше всего страдали инерцией пластического мышления. Вероятно, именно поэтому московская когорта молодых — Ю. Чернов, В. Вах­рамеев, Д.Митлянский, А.Пологова, А.Древин, Т. Соко­лова, Ю. Александров — сумела пойти на откровенный раз­рыв с натуралистической стилистикой, которая имела ме­сто в искусстве послевоенных и 1950-х годов, а на выстав­ках 1960-1970-х все больше появлялось портретов-полуфигур, однофигурных и двухфигурных композиций.

Но, разумеется, не нужно представлять себе дело так, что плодотворные находки нанизывались последовательно одна на другую. Речь идет о сложной системе пластичес­ких открытий, которые совершались постепенно, в общем процессе развития, где непривычное существовало с уже устоявшимся, продолжающим свою жизнь.

Этапом в пластических поисках московских художников было создание портретной композиции нового типа. Иногда она включала в себя наряду с фигурами атрибуты, элементы бытовой обстановки, иногда обходилась вовсе без них. Вспомним такие произведения, как «С. Рихтер и Н Дорлиак» В. Вахрамеева, «Фаворский с дочерью» А.Пологовой, «Отец и сыновья» Ю. Чернова, «Скульпторы на симпозиуме» М. Воскресенской, «Хлеб» Д. Шаховского. По мере увеличения числа персонажей портретное начало всюду камуфлируется сюжетом. Он здесь первичен. Меж­ду тем «сыновья» — это действительно портреты братьев Черновых; «скульпторы» имеют имена и фамилии; компо­зиция «Хлеб» — портрет семьи Д.Шаховского в пору воен­ных лет.

 

Всесоюзная выставка скульптуры 1983 года выявила еще более характерные перемены в пластическом мышлении. Их можно было наблюдать на трех уровнях. Прежде всего — внутри самого портретного жанра. Затем — в пределах монопортрета, традиционного для скульптуры как вида. И наконец, там, где скульптура смыкается с другими видами искусства — живописью, графикой и особенно с декора­тивно-прикладным творчеством.

 

 

Мы встретились с новыми групповыми портретами, име­ющими сложный сюжетно-метафорический строй. Такова работа Ю.Чернова «Время идет». Если «Отец и сыновья» уже несли в себе определенный философский контекст, дополняющий чисто портретную задачу, то в композиции «Время идет» он настолько откровенно выявлен (поворот­ный круг, на котором все «уравнены» перед Временем; часы, завершающие кольцо сидящих), что портретное начало практически отступает на второй план. Так скульптор направляет внимание зрителя на обобщающее, далекое видение. С близкого расстояния композиция вос­принимается как групповой портрет, но художник предла­гает нам не столько конкретные модели, сколько ситуа­цию, в которой мы осознаем бытие личности во времени. Монопортрет тоже выходит за пределы привычных рамок жанра. Появляется интерес не просто к портрету-фигуре, но к композиции, которая несет в себе некий второй смысл. В «Человеке с собакой» А. Пологовой мы легко уз­наем искусствоведа В. Лебедева, а «Заоблачный конь» Н.Богушевской открыто назван портретом Л.Сошинской. Здесь можно говорить о мифологизированном или роман­тизированном портрете.

 

Движение к философско-метафорическому толкованию образа особенно характерно для автопортретных компо­зиций. Выразительнее всего эта тенденция проявилась, на мой взгляд, в произведениях московских скульпторов. В «Автопортрете» Пологовой вовсе не портретность в при­вычном смысле исчерпывает сюжет. Лежащая фигура художницы с деревянной скульптуркой в руке предстает прежде всего в ситуации размышления. С фронтальной стороны лицо (портрет как таковой) от нас скрыто. Автор общается не со зрителем, а со своим будущим созданием. Фигура сосредоточенна и замкнута, как бы отъединяясь от всего, что могло бы эту сосредоточенность нарушить. И только проникая за первую фронтальную «преграду», мы, насколько позволяет лаконичный строй четких граней скульптурного объема, начинаем постигать сложный мир творчества. Многозначность идеи раскрывается здесь в многозначном решении скульптурного целого. Автопортретными чертами наделена и «Амазонка» Т. Со­коловой. Скульптор набрасывает на свой реальный, се­годняшний облик заманчивый «археологический» флер.

 

Пластическая гармония фигуры, якобы сломленной разру­шительной силой веков, вызывает явные ассоциации с позднегреческой классикой. Мощный разворот торса во­ительницы-амазонки можно трактовать как намек на нет­ленность Искусства, стойкого перед течением столетий, и как символ мужества Художника перед превратностями творческой судьбы. И уж совсем на поверхности лежит другой смысл: «Амазонка» утверждает извечную силу женского характера, женского начала. Автор не навязы­вает нам ни одного из конкретных значений, полагая, что лучшее в портрете — скрытая в нем загадка.

В сущности, тема Искусства, Творчества для портрета не нова. Сколько угодно найдем мы в истории и современ­ности автопортретов с кистью и палитрой в руках или с другими атрибутами. Нова здесь сама интерпретация. В спокойно ли созерцательном (как у Пологовой), в беспо­койно ли действенном (как у Соколовой) вариантах пла­стического решения раскрытие темы публицистично и по сути, и по эмоциональному настрою. В диалоге с нами обе вещи скорее отвечают, чем спрашивают, скорее доказы­вают, чем просят им поверить. Именно это и потребовало от художника нетрадиционных средств воплощения за­мысла, сделало автопортреты остросюжетными компо­зициями.

Таковы в общих чертах модификации скульптурного пор­трета на внутрижанровом уровне. Сложнее поддаются определению изменения, которые происходят на уровне внутривидовом. Если в пределах жанра наиболее оче­видно меняются принципы композиционного мышления, привычная типология, то в самом традиционном типе — портретная голова, бюст — все больше дают себя знать эксперименты с формой и материалом. Здесь освоение и развитие традиций неизбежно обостряет проблему их со­хранения или разрушения.

Говоря о пластических традициях в портрете, следует, на наш взгляд, иметь в виду прежде всего архитектонику, цельность композиции, материальную наполненность объ­ема как сумму извечных, характерных именно для скульп­туры средств выражения художественного замысла. В последние годы стало очевидно, что внутри монопортрета произошли качественные изменения формального порядка, связанные не только с новыми пространственно — композиционными решениями. Произошли изменения и в пластическом освоении самого скульптурного блока, в обработке его поверхности. Иначе и, бесспорно, свобод­нее, чем прежде, осмысляются возможности внутренней конструкции, небывало разнообразно используются тра­диционные и нетрадиционные материалы, особенно — их фактура и цвет.

Разумеется, нельзя утверждать, что речь идет о какой-то новой пластике вообще. Но если в 1940-1950-е годы мы сталкивались с ощутимой утратой традиции (она особенно тяжело отозвалась как раз на монопортрете, в котором наиболее откровенно проявились поверхностно-натура­листические тенденции, наблюдалось снижение образ­ного и пластического начал), то сегодня мы имеем право говорить о безусловном обогащении пластического мы­шления художников за счет освоения каких-то существен­ных, очень специфических, но в определенный период утраченных свойств скульптуры.

Однако диалектика развития неизбежна. Приобретения влекут за собой и частные потери. Подобно тому как внутри жанра портрет — голова, бюст, статуя — тяготеет к растворению в сюжетной композиции, внутри вида (то есть не выходя за пределы привычных типологических форм) он обнаруживает стремление к использованию вы­разительных средств смежных видов искусств. Обогащая традиционную типологию, скульптор так или иначе разру­шает (в большей или меньшей степени) видовую специ­фику портрета. Конечно, не следует думать, что мы имеем дело с каким-то тотальным разрушением. В лучших своих образцах портрет как бы вернулся к изначальным, лако­ничным формам, весомым и материально-плотным объе­мам.

Всесоюзная выставка скульптуры 1983 года наглядно про­демонстрировала высокий художественный уровень, до­стигнутый «традиционной» портретной пластикой к сере­дине 1970-х годов. Это работы, созданные М.Аникуши­ным, С.Багдасаряном, З.Виленским, Л.Дубиновским, А.Игнатьевым, Г.Йокубонисом, Б.Каплянским, Л.Кербе­лем, Э.Мисько, Ю.Неродой, Н.Никогосяном, Вл.Цигалем.

Однако наряду с традиционной линией развития со всей очевидностью утверждает себя и другая, в которой ощущается настойчивый поиск новых возможностей пла­стического языка, активнее и, быть может, точнее, чем прежние, отвечающие современным чувствам зрителя, его безусловно меняющемуся восприятию жизни и ис­кусства.

Наиболее остро и, пожалуй, раньше других ощутили это мастера Латвии. Их стремление к обновлению языка вы­разилось прежде всего в усилении пластической выра­зительности скульптурного объема. До сих пор с имена­ми Л.Давыдовой-Медене, Л. Буковского, Ю.Мауриньша связано наше представление о прибалтийском стиле сов­ременного ваяния. В его основе лежат творчески впитан­ная традиция искусства Теодора Залькапна и природная характерность самого материала — гранита. И то и другое диктует латышской скульптуре суровую, лапидарную обобщенность, отвечающую веками сложившимся чертам народного характера. Исповедальность, «громкий рас­сказ» в ней отсутствует. Сложный драматизм характера, сила эмоций таятся за внешней гладкостью, прочной и чи­стой округлостью форм. 1960-1970-е годы отмечены рас­цветом «гранитного стиля» в латышской скульптуре. В 1980-е и здесь, наряду с монументальными портретами в граните, такими как «Эмиле Мелдерис» Давыдовой-Медене или «Красный стрелок Я.Калниньш» Я.Зариня, появились произведения более камерные, выполненные в более гибком и податливом материале — бронзе. Сама Л.Давыдова-Медене — признанный лидер «мощного стиля», казалось, отбросила выразительные возможности, арти­стически извлекаемые ею из массивных полированных объемов балтийского валуна, прочно связанного с землей, и обратилась к лепке в глине, к подвижной постановке головы на сравнительно легком основании, к смещению симметрических осей в живой конструкции лица («Мать художника Лео Кокле»).

Среднее поколение латышских скульпторов в какой-то мере наследует основы и общий характер прежней «гра­нитной стилистики», однако ищет свою, еще более современную, как ему кажется, пластическую речь. «Портрет Доры Стучки» А. Думпе и в бронзе «хранит» черты высекания из камня. Но приемы гранения уже откровенно декоративны, все объемы словно стремятся ввысь, принципиально отличаясь от «валунных», приземленных, тради­ционно устойчивых портретов-глыб. В. Малея в «Портрете Руты Чауповой» сочетает предельную обобщенность форм с открытой декоративностью. Гладкий металл выс­ветлен на лице модели и затенен в оплечье. Пластический эффект активно соединен с живописным — результат не­ожиданный по отношению к монументальным основам ла­тышского «гранитного стиля».

В своих пластических поисках мастера Латвии опираются на искусство XX века. Но, используя художественное нас­ледие, они откровенно и смело формируют новые пласти­ческие традиции, исходя из представлений о возмож­ностях и задачах творчества сегодня — в мире идей и рит­мов эпохи НТР.

Для всей прибалтийской скульптуры формирование сов­ременного языка — это вопрос вопросов. В литовской пла­стике, в частности, портрет не занял такого существен­ного места, как в латышской. Слишком сильны здесь устремления к монументально-декоративным формам. Иное дело — портретная скульптура Эстонии. В ней, пожа­луй, наиболее выразительно проявились почти парадоксальные соприкосновения новейшего скульптурного и жи­вописного мышления.

Специфичность их особенно явственна в сравнении в жи­вописно-пластическими тенденциями московской школы. В «Портрете академика П.Кочеткова» И.Савранской, в композиции «Чехов в Таганроге» А. Бурганова или в «Зер­кале» Л. Кремневой (которое, подобно рассмотренной нами «Амазонке» Соколовой, является по существу авто­портретом) очевидна своеобразная перекличка с приемами современной станковой живописи. Всё три работы — объемно-пространственные «картины», предлагающие зрителю развернутый пластический сюжет, ограниченный «рамой»: в одном случае (у Савранской и Бурганова) — вещественно-реальной, выполненной в дереве и бронзе; в другом (у Кремневой) — иллюзорной, с воображаемым зер­калом и «отраженной» в нем фигурой. «Живописны» здесь не столько форма и поверхность скульптурного блока как таковые (хотя в «Портрете академика П. Кочеткова» крас­норечива текстура дерева, а в композиции «Чехов в Таган­роге» живописен «реквизит» — связка бубликов и подсвечник).

Живописно созданное средствами пластики пространство. Конечно, оно бесцветно, но, очерченное изнутри и сна­ружи пластическими объемами сложных профилей, пере­плетами окна с украшениями на них, перспективными ско­сами «стен» и «потолка», оно овеществлено, наделено качествами некоей «воздушной плоти», сродни той, что заполняет предметно-пространственную среду в плоско­сти картины. Но от живописи современный скульптурный портрет берет не только раму и пространственные эффекты. Цвет, иногда, непосредственно участвует в пластической характери­стике модели. В одних случаях становится органическим элементом формы (как в «Амазонке» Соколовой или «Ав­топортрете» Пологовой), в других — является декоратив­ной раскраской, «наложенной» на скульптурный объем, или создает эффекты глубины (как в «Портрете Ники Стенберг с дочерью» С. Асерьянц).

В отличие от подобного рода «картинных» решений, пла­стические эксперименты эстонских скульпторов отсылают нас к новейшим концепциям сюрреализма и фото­реализма, переосмысленным в категориях скульптуры. Если москвичей в обращении к живописи привлекают об­разная метафоричность, ассоциативная атрибутика, сю­жетная многоаспектность, а соответственно, пространственность предметно-насыщенной композиции, то эстонцев волнует предметная вещественность форм самой мо­дели, скульптурного блока, отъединенного и стерильно очищенного от всякого другого окружения. Сюжетно-вы­разительной становится внешняя оболочка портрета, ил­люзорная достоверность которой подчеркивается порой настолько, насколько сильна духовно-чувственная, жиз­ненная энергия, как бы загнанная внутрь этой оболочки, но рвущаяся наружу. Так, в эстонском портрете находят выражение не только многие частные, но главным обра­зом вечная тема — взаимоотношение человеческого «я» с миром, огромным, невидимым, ничем не ограниченным, до бесконечности расширенным и размытым в воображае­мом пространстве.

Подобная глобальность портретных задач требует от скульптуры необычных качеств. Артистически владея конструктивными приемами построения — головы, бюста, полуфигуры, — эстонские мастера используют вырази­тельность классической, традиционной пластики, разно­образят приемы обработки материалов, создающих богат­ство фактур. И все это — для выпукло-конкретной пере­дачи важных и сложных психологических идей. Иллюзорная стилистика, так же как в аналогичных произведениях эстонской станковой живописи, точно сквозь линзу высве­чивает характер человеческой личности в монумен­тально-мощных по пластике портретах. Близкий к натуре размер неизбежно привел бы здесь к муляжности, к сходству с восковой фигурой. Но эстонские мастера точно чувствуют эту опасность. «Портрет искусствоведа Я.Кангиласки» М. Микоф, бесспорно, монументален и по своим параметрам, и по внутренней наполненности скульптур­ного объема со сверкающей, полированной поверхностью бронзы. Но откровенной монументализации сопутствует почти гипертрофированная верность индивидуально-ха­рактерным особенностям модели. Перед нами какой-то один, может быть, самый главный лик натуры, схваченный и как бы навеки остановленный невидимым фотообъектив – противоречие, возникающее между могучими ими и мимолетностью переданного психологического стояния, доведено до мучительной остроты в еще лее монументализированном портрете механизатора

О.Кяйса.

Манипуляции эстонских скульпторов с бронзой поистине беспредельны. В «Портрете Хейкки Кримма» Э.Кольк бронза обработана как «раскопочный», почерневший от времени археологический материал. Кажется, будто пор­трет вынут из земли. Пронзительный взгляд, ироническая улыбка «римлянина», классический торс героя, который как бы из глубины веков «общается» с нами — людьми, сто­ящими на пороге XXI века. Здесь своеобразно соединились две характерные тенденции: опора на современный куль­турный контекст и дань классическим традициям в наме­ренно архаизированной форме.

Несомненно, что до сих пор огромное значение для художников, обращающихся к портрету (особенно, если это го­лова или бюст), по-прежнему имеет античная пластика как первородный пласт европейской скульптуры вообще. В современном искусстве его невозможно, разумеется, выделить в чистом виде. Слишком много исторических эпох прошло под обаянием геко-римского наследиями чаще всего сегодняшние реминисценции включают в себя античность, переосмысленную по меньшей мере трижды- восемнадцатым, девятнадцатым и началом двадцатого века. Интересна с этой точки зрения грузинская скульп­тура. В «Портрете художника» Р.Гачечиладзе или «Пор­трете мальчика» Г. Джапаридзе явно прослеживается любовь к образно-пластическому языку греческой ар­хаики, тогда как в «Портрете Ш.Каландаришвили» Д.Ха- хуташвили ощущается влияние римского портрета. В од­ном случае подчеркнута особая гармоничность классичес­ких черт, в другом — возвышенная духовность внешне не­красивой модели. Специально обработанный материал патинируется под старинный, благодаря чему создается дополнительный эффект — мемориальная значимость образа. Безусловно, не вся грузинская портретная скульп­тура сегодня такова, но классицизирующая тенденция здесь налицо.

Подчеркнутую приверженность традициям классики можно наблюдать и в работах некоторых московских ху­дожников. М.Дронов, в частности, явно «цитирует» римс­кий портрет («Скульптор Ярош»). А.Рукавишников порой чересчур откровенно эксплуатирует приемы скульптуры XVIII и начала XIX века («Портрет жены», «Портрет Влади­мира Высоцкого»). Более того, сам материал — мрамор — используется обоими как особый язык имитации под ста­рину: кое-где он якобы пожелтел от времени; кое-где — вы­крошился. Как всякая стилизация, такие произведения вызывают чувство неудовлетворенности, а то и протеста: классическая внешность кажется искусственно надетой на модель — как маска, как костюм, взятый напрокат. Сов­ременный образ прячется за ними, «играет» в значитель­ность и нетленность. Но, как ни парадоксально, стилиза­ция и имитация классики необычайно строго дисциплини­руют. Если внешняя «классическая» оболочка не поддер­жана точной внутренней конструкцией, если поверхность формы лишь покрывает пустоты, если пропорции не убеж­дают канонической чистотой, портрет оказывается несостоявшимся. Исконно видовые свойства скульптуры как бы сами контролируют художественное качество произ­ведения.

Сложнее обстоит дело там, где художники опираются на традиции пластики нового времени. Экспрессивный монументализм Ара Шираза характерен для некоторых совре­менных армянских мастеров. Нет сомнения в том, что Ши­раз нашел свой индивидуальный пластический язык. В портретах Паруйра Севака, Егише Чаренца, Грачья Нерсесяна, в которых нельзя не заметить увлечение поздним Бурделем, автор, казалось, балансировал на острой грани деформации, бесстрашно разрыхляя поверхность объема.

В последних вещах острое ощущение массы материала позволяет художнику делать живую, эмоциональную форму цельной и мощной. Соотношения скульптурного портрета с живописью, гра­фикой, сценографией, декоративным искусством наблю­даются пока лишь как тенденция и отнюдь не общая. Чаще всего трудно определить обращенность скульптуры к од­ному из этих видов творчества. И.Блюмель, например, с успехом сочетала графический прием (легкая насечка на поверхности формы) с цветом. В то же время ее малая пластика отличается высокими качествами и круглой скульптуры и декоративного искусства. В портретах Т. Со­коловой детали будто прорисовывались легкими прикос­новениями инструмента к глине или дереву. Работу Н. Мат­веевой «Поэты М. Цветаева и Р.-М.Рильке» можно было бы определить как объемный «пластический рисунок». По сути это — горельеф с двумя профилями, основой для которого служит воздушная среда, то есть плоскость воо­бражения. Скульптурная масса, таким образом, не облег­чена, но высвобождена, оторвана от традиционного предметно-материального фона, и одновременно — сплющена, сдавлена уплотненным слоем пространства.

 

Декоративность изначально присуща скульптуре. В раз­ные периоды истории в разных жанрах это свойство то выдвигалось на первый план, то уступало место другим. Последние десять-пятнадцать лет открыли перед станко­вой пластикой новые разнообразные связи с архитектурой и природной средой. Эти же годы стали временем рас­цвета малой пластики, искусства медали. И то и другое стимулировало развитие декоративности во всех жанрах. Не остался в стороне и портрет. Пожалуй, за весь довоен­ный и послевоенный период не было создано такого коли­чества портретных статуэток и медалей, как за прошед­шее пятнадцатилетие. И во многих случаях трудно ска­зать, относятся ли они к искусству скульптуры или декора­тивному творчеству. Примеры, взятые из массы похожих, могут оказаться в той же мере случайными, в какой и типи­ческими, тем более что они отражают не только процесс декоративизации скульптуры, но и уже давно очевидный обратный процесс – станковизации декоративно-приклад­ного искусства. «Портрет Дангуоле» Л.Стреги по силуэту и форме напоминает, скорее, декоративный сосуд. Едва проступающие в камне черты лица модели никак не связаны с внутренней конструкцией причудливо-обобщенного скульптурного блока, они лишь декорируют его по­верхность.

Ныне менее привлекательно наследие сравнительно «молодое» — скульптура XX века, активная в своей экспериментатор­ской направленности. На межвидовом уровне уже прояви­лись сложные и наименее исследованные пока сопряже­ния скульптурного портрета с живописью, графикой, деко­ративно-прикладным искусством и даже сценографией. Нет основания сомневаться в том, что пластические по­иски ведутся художниками во имя главного – углубления психологического содержания, усиления эмоционального воздействия произведений. Именно поэтому, думается, и нужен постоянный тщательный анализ тех специфических для скульптуры средств и приемов, какими это главное достигается.

«Творчество», 1984, №1

Источник: Бабурина Н.М., Шевелева В.Т. Современная советская скульптура/ Альбом, 1989 279 с. С 169-195