О некоторых тенденциях нашей скульптуры

Даже по меркам современности, когда историко-художественный процесс отличается высокой интенсивностью и подвижностью, полтора года – срок небольшой. Окидывая мысленным взором эту короткую временную дистанцию в развитии нашей скульптуры, не замечаешь ни резких скачков, ни четкого оформления новых, доселе не известных тенденций. Если оценивать художественный процесс в плане «движения стиля», то здесь скорее можно говорить о дальнейшем упрочении стремлений, зародившихся в предшествующие годы, чем о некой концепционной смене вех.

Другое дело, если посмотреть на тот же полуторагодовой срок в аспекте чисто фактическом. Здесь обнаружится немало примечательного, интересного, отнюдь не безразличного для судеб нашей скульптуры в целом. Так, за последние полтора года состоялось несколько важных выставок. Это выставка «Художники — новому городу», где наша скульптура, пожалуй, впервые программно заявила о своем желании прийти к некоему стилистическому единству с современной архитектурой; выставка «Московская керамика», ставшая своеобразной демонстрацией лабораторных поисков нашей камерной пластики; выставка «Скульптура и цветы», экспонатам которой (большей частью произведениям станковым) предстояло выдержать нелегкую проверку реальной пейзажно-бытовой средой.

За последние полтора года сооружено множество разнообразных памятников, среди них — памятник В. И. Ленину в Ташкенте (скульптор Н.        В. Томский), памятник Н. Пиросманашвили в Тбилиси (скульптор Э. Амашукелн), памятник Учителю в Торопце (скульпторы В. X. Думанян и Ю. Г. Орехов), продолжалось формирование архитектурных ансамблей новых городов Навои и Тольятти, где заметная роль отведен скульптуре. К 30-летию Победы над фашизмом во многих городах и селах страны были открыты новые монументы, увековечившие подвиг советских людей в Великой Отечественной войне и ставшие символом вечной благодарности народа тем, кто не вернулся с полей сражений. Вновь вспыхнувший интерес художников к военной «ел широко проявился и в станковой пластике, чему доказательством — скульптурная экспозиция Всесоюзной художественной выставки, посвященной 30-летию Победы. Серию важных выставок, состоявшихся за два последних сезона, завершила грандиозная экспозиция искусства социалистических стран.

Итак, хроника скульптурной жизни последних полутора лет богата, насыщена фактами и событиями. Но поскольку наиболее из них примечательным посвящены в этом сборнике специальные статьи, вернемся к прерванному разговору о стилистических тенденциях нашей сегодняшней пластики (хотя, как уже было сказано, их зарождение и относится к более раннему времени, нежели последние полтора года).

 

В тех критических статьях последних лет, где речь идет о скульптуре, все чаще проскальзывает слово «барокко». Этот факт свидетельствует о стремлении пишущих найти словесный эквивалент драматической активности и акцентированной личной окрашенности образа, ставшей в скульптуре довольно частым явлением. Разумеется, дальние исторические аналоги всегда условны, и едва ли можно говорить всерьез о каком-либо воскресении стиля барокко в наше время. Тем не менее потребность в термине «барокко», пусть как условном, рабочем, но все же знаменующем довольно определенный эстетический феномен, ощущается явно. И если вначале он мелькал как крылатое словечко применительно к керамической пластике (например, к работам Л. Сошинской), затем проник в область станковой скульптуры (скульптура А. Пологовой с ее драматичной архитектоникой), то ныне он нередко употребляется даже и в отношении монументальной скульптуры, а некоторые критики, как бы суммируя эти частные замечания, прямо говорят о тенденции необарокко в нашей сегодняшней пластике.

Рост этой тенденции особенно очевиден в скульптуре малых форм. Если на состоявшейся в 1972 году Первой всесоюзной выставке скульптуры малых форм работы необарочного характера на общем фоне выглядели несколько экстравагантно, то уже два года спустя, на выставке «Московская керамика», такие же работы воспринимались как нечто естественное, соответствующее сегодняшним вкусовым нормам и определяли собой лицо современного раздела экспозиции.

Чуткость малой пластики к новой тенденции можно объяснить двумя причинами. Во-первых, самой ее видовой природой, тем, что сравнительно с другими видами скульптуры она дает художнику больше возможностей для поиска, риска, пробы, эксперимента. Во-вторых, ее близостью к декоративно-прикладному искусству, в котором стремление срастись с дизайном довольно резко сменилось желанием противопоставить себя дизайну, а отождествление понятий «польза» и «красота» —представлением о них чуть ли не как об антонимах. Резкая активизация декоративного начала в декоративном искусстве, начавшаяся где-то в середине 60-х годов, повлекла за собой и усиление декоративности в малой пластике. Как изделие рукодельное, несущее на себе сильный отпечаток индивидуальных творческих усилий художника, проникнутое своеобразным эстетически-созидательным пафосом, произведение скульптуры малых форм претендует ныне на исключительное положение в современной предметно-бытовой среде с ее «машинным» характером, обусловленным технологией современной архитектуры и промышленного производства массовых изделий. Оно не только выделяется в этой среде духовностью, эмоциональностью, в нем овеществленными, но и утверждает свою самобытность, нестандартность в плане непосредственно визуальном. Характерными чертами скульптуры малых форм стали ныне ритмическое беспокойство, живописность, цветность. Произведения малой пластики увеличились в размере, усилилась их пространственная активность.

 

Процесс этот не лишен своих противоречий. Во-первых, утрачивая характер традиционной бытовой статуэтки, произведение скульптуры малых форм не приобретает конкретного архитектурного адреса; в результате малая пластика превращается в разновидность станковой (отличаясь от последней лишь более выраженным экспериментальным уклоном). Во-вторых, завоеванию живописности сопутствуют определенные утраты в сфере формы, структуры, архитектоники. Правда, там, где цвет и живописная композиция не разрушают объемного начала и не маскируют его отсутствия, а синтезируют с ним на новой основе, конечный результат выглядит убедительно. Достоинства и недостатки необарокко в скульптуре малых форм особенно наглядно продемонстрировала выставка «Московская керамика». Среди представленных там произведений, связанных с новой тенденцией, в числе удачных были композиции В. Малолеткова, живописные, но строгие в своей изобразительности. В них есть и гибкость объема, и изощренная дифференцированность рельефа, и работа «на объем» тактично вводимого цвета. Особенно убедительны натюрморты, в которых художник напоминает нам об острой эстетической значимости заурядных вещей.

А в произведениях В. Космачева фантазия обычно преобладает над пластикой, впечатление графической суховатости форм не смягчается остротой композиции и силуэта. Впрочем, и у Космачева встречаются работы, где художника влечет пафос лепки и где ощущается сила объема, подчиняющего раскраску (например, ансамбль «Цветы» — декоративный чайник с кружкой). Бьющая через край живописная экспрессия иногда порождает дробность форм в работах Л. Сошинской («Музыкант-эксцентрик»); но там, где цвет, ритм и объем приведены в равновесие, возникает эффект эмоциональной насыщенности, пластической активности («Кот»).

Даже художник такого мощного пластического дарования и высокого вкуса, как А. Пологова, не устояла против тенденций всепоглощающей живописности. Ее новая работа «Керамика и керамисты», ритмически усложненная и запутанная, явно уступала показанному на той же выставке более старому «Разговору».

Отмеченные недостатки новой тенденции свидетельствуют скорее об обычной трудности становления нового, чем о ложности самой тенденции. Сегодня рано произносить ей окончательный приговор: пока она еще с полемическим задором себя утверждает, пора ее художественной зрелости не настала.

Опыт малой пластики говорит о том, что необарокко зародилось в результате функционально-видового разделения дизайна и декоративно прикладного искусства. Но, разумеется, дело не сводится к одному лишь этому фактору. Необарокко возникло и как некий поиск духовно сложного, неоднозначного, порой драматичного образа, восходящий своими истоками к середине 60-х годов, когда появились такие принципиальные в этом отношении произведения станковой и монументальной скульптуры, как портрет М. В. Юдиной работы А. Пологовой, рельеф «Символы искусств» Ю. Александрова, портрет скульптора А. Богословского с женой работы Д. Шаховского. Эти работы ознаменовали начало разрыва с однозначным, в известном смысле плакатно-статическим монументализмом скульптуры рубежа 50—60-х годов и открыли перспективу развития искусству, гораздо более духовно емкому. Композиции наполнились движением, борьбой и взаимопроникновением объема и пространства, резкими контрастами света и тени; контуры и силуэты утратили прежнюю плавность и замкнутость, сделались более прерывистыми, угловатыми, нервными; заложенные в предметной структуре изваяния тектонические усилия обнажились, стали элементом художественного языка; взаимоотношения нагрузки и опоры приобрели характер драматического столкновения. И если в конце 50-х годов образцами пластической организации скульпторам представлялись изваяния Матвеева, Майоля, то с середины 60-х годов все большее внимание начинает приковывать опыт Бурделя, Джакометти, Манцу — мастеров «динамической пластики».

Здесь нет ни нужды, ни возможности прослеживать все перипетии становления и вызревания необарочных тенденций в станковой скульптуре конца 60-х — начала 70-х годов. Но нельзя не сказать, что на выставках последних полутора лет эти тенденции проявили себя и заметно, и довольно убедительно. В частности, на «Выставке пятнадцати…». Ныне скульпторы гораздо тоньше чувствуют и полнее используют те выразительные возможности, которые таит в себе пространство как композиционный фактор скульптуры: цезуры между фигурами, пустоты среди масс. Судя по работам В. Вильвовского, А. Марца, Н. Богушевской, эти «пустоты» отнюдь не инертны. Так, в портрете А. Грина работы Вильвовского, благодаря тому, что «воздух» пространства нарушает компактность композиции, ее статическое равновесие приобретает динамический подтекст, конечная гармония воспринимается как итог напряженного взаимодействия масс и пространственных промежутков, а за строгостью и спокойствием внешнего облика и предметного бытия фигуры проступает недвусмысленная драматическая подоплека. Точно так же в многофигурных анималистических композициях Марца за живописной непринужденностью расположения фигур кроется жесткая детерминированность их пространственных взаимоотношений: цель скульптора — создать острый, «синкопический» линейно-силуэтный ритм, как бы несущий в себе драматическое дыхание самой природы.

Более активным, напористым становится пространство — и как бы в ответ дополнительную силовую экспрессию обретает объем. Уплотняется, делается более весомой его масса. Пластическая трактовка объема в подобном духе особенно характерна для Вильвовского. Остроту взаимодействия объема с пространством он усиливает напряженностью парадоксальной архитектоники, создавая зрительный перевес нагрузки над опорой (портрет доктора), сознательно смещая центр тяжести фигуры, нарушая ее стереотипные пропорции («Клоун с шаром»).

Итак, если в скульптуре малых форм нарастание необарочных тенденций можно объяснить переменой в характере предметно-эстетического творчества, то в станковой пластике аналогичное движение имеет в основном мироощущенческий смысл: на так называемых необарочных произведениях лежит печать сложности духовного бытия человека наших дней.

На стилистику монументальной скульптуры последних лет повлияли оба эти фактора. Стремление к эмоциональной индивидуализации и эмоциональному насыщению среды жизнедеятельности современного человека переплетается здесь с поисками духовной многозначности художественного образа. Меняется образный строй памятников: на смену сдержанности в выражении чувства, считавшейся еще лет пять назад чуть ли не эталоном хорошего вкуса, приходит яркий и даже броский порыв. В соответствии с этим пластическая структура памятников усложняется, главной особенностью их декоративизма вместо слитности, обобщенности контура становится подчеркнуто острая динамика. Процесс этот приобрел широкий характер, коснулся хотя и не всех, но многих школ советской скульптуры. Даже латышская пластика, в которой традиции строгого монументализма, казалось бы, незыблемы, не осталась в стороне от новых веяний, о чем свидетельствуют последние мемориальные работы А. Гулбиса. Эти веяния проявились и в скульптуре москвичей и ленинградцев. Так, напористая динамика композиции и силуэта, известный эмоциональный нажим, придающий образу черты драматизма, присущи монументу «Дружба народов», сооруженному в Ижевске московским скульптором А. Бургановым вместе с архитектором Р. Топуридзе. Печатью необарочной экспрессии отмечены и композиции С. Рабиновича «Вечное движение» и «Древо жизни» для города Тольятти. Напряженность эмоции, лежащей в основе образа, выразил пластически несколько иначе — не через внешнюю динамику, а через активность архитектоники изваяния — недавно умерший скульптор А. Зеленский, выполнивший эскизы пилонов городских пропилеев и эскизы фонтанов для того же Тольятти.

Возможно, кто-либо из читающих эти строки усомнится в том, что автор говорит действительно о чем-то новом в нашем искусстве. Резкость движений, композиционная динамика, эмоциональная насыщенность… Разве всего этого нет, например, в памятнике генералу М. Ефремову в Вязьме работы Е. Вучетича? Или в его же мемориале на Мамаевом кургане в Волгограде? Или в установленных на Волго-Донском канале конных статуях работы Г. Мотовилова? И вообще, не просто ли наша скульптура возвращается «на круги своя»?

Если не спешить с выводами и не ограничиваться в своем суждении о предмете первыми впечатлениями и поверхностными аналогиями, то на все эти вопросы надо ответить отрицательно. В скульптуре 2-й половины 40-х — 50-х годов (сюда же должны быть отнесены и работы, выполненные в ее традициях в более поздние годы), эмоциональная приподнятость и драматическая насыщенность выступали в форме взволнованности повествования, аффектации позы и жеста, патетики акцентированной натуральной детали. Ныне же патетика возникает как плод определенной организации самой пластической структуры.

Показательно, что в монументальной скульптуре четвертьвековой давности главным средством для выражения величия и серьезности чувств считался внушительный размер памятника. Он впечатлял количественно, он позволял скульптору больше рассказать, растолковать, перечислить. Сейчас же, напротив, все чаще говорят о том, что даже небольшой объем, если его пластическая и архитектоническая организация продуманна и точна, способен и чисто визуально «держать» большое пространство и быть его духовно-эмоциональным центром. И в качестве классического примера такого решения обычно вспоминают памятник А. В. Суворову работы М. И. Козловского, стоящий на Марсовом поле в Ленинграде. Что же касается традиционного «гигантизма», теперь все чаще раздаются критические замечания в его адрес.

Приведем лишь одно из них: «…Размеры — категория эстетическая, пользоваться ими надо очень деликатно, исходя из особенностей места, из задачи».

Динамика сегодняшней скульптуры отличается по характеру и от динамики скульптуры «сурового стиля». На рубеже 50-х — 60-х годов было создано немало работ, отмеченных специфической стремительностью ритма, таких, как «Камчатские рыбаки» Д. Шаховского, «Керамисты» Ю. Нероды, «Чувашские колхозники»

И. и Ю. Александровых. И сила, и слабость этих работ — в экспрессии лаконизма. В наши же дни скульптура овладевает экспрессией сложной диалектики, взаимопроникновения объема и пространства.

Ныне пространство перестало быть пассивным элементом композиции, неизбежно сопутствующим физическому бытию скульптуры. Оно обрело эстетическую активность, стало одним из средств художественной выразительности и если и не сделалось равнозначным объему, то уж, во всяком случае, обрело способность вести с ним визуально ощутимую полемику. Симптоматично, что за последние годы всеобщим увлечением стали выставки скульптуры на открытом воздухе, которые обычно проходят под лозунгом «скульптура и природа». На этих выставках демонстрируются не только произведения садово-парковой скульптуры в точном и узком смысле этого слова. Здесь появляется и много работ, создававшихся как произведения станковой пластики, и даже образцы скульптуры малых форм. Авторы и эксиозиторы как бы проверяют их пространственную жизнестойкость, их способность утвердить себя в реальном пейзажнопредметном окружении.

 

Внедряясь на практике, новое понимание пространственного бытия скульптуры находит отражение и в высказываниях критиков, и в рассуждениях теоретиков. Вот, например, что пишут С. Кудинова и Е. Петоян, рецензируя всесоюзную выставку «Скульптура и цветы»: «…пространственная среда парка активна и по форме и по содержанию. Много впечатлений получает зритель и от окружающего фона, состоящего из деревьев, зелени газонов и цветников. Активны элементы среды: сооружения, малые формы, элементы благоустройства, которые часто несут художественный смысл, выражая индивидуально-образный стиль среды. Существует еще и специально организованная информация.

Все это предъявляет определенные требования к парковой скульптуре. Именно в парке оправданы и необходимы крупномасштабные композиции, подчеркнутая динамика материала и форм, усиление отдельных элементов, контрастные цветовые сочетания, подчеркнуто выразительная трактовка образов и т. д. Банальность скульптуры делает ее лишней в среде».

В этом высказывании, не лишенном известной полемической односторонности, ярко отразились сегодняшние стилистические и вкусовые устремления. И если поначалу тенденция необарокко складывалась стихийно, сегодня она уже ищет теоретических обоснований.

Хотя необарокко заявляет о себе многообразно и настойчиво, оно не является для сегодняшней скульптуры единственным направлением поиска. Приверженность к необарокко характерна в основном для скульпторов среднего поколения, что логично вытекает из всей их творческой эволюции за последние десять лет: отходя от первоначальных принципов «сурового стиля», они искали духовной глубины и драматической насыщенности образа, стремить не утратить его эмоциональной остроты, публицистичности, активной обращенности к зрителю.

В ином ключе работают скульпторы, впервые заявившие о себе активно на рубеже 60—70-х годов. Правда, пока на общем фоне их поиски звучат «под сурдинку». Но не исключено, что со временем именно эта линия нашей сегодняшней скульптуры выйдет на первый план. Приглядимся же к ней попристальнее. Среди скульпторов, выставляющихся сравнительно часто, ярче всего выражают эту линию В. Клыков и Л. Баранов. И хотя их художественные почерки отнюдь не схожи, их сближает некая общность принципиального пластического «хода».

В основе работ и Клыкова, и Баранова всегда ощущается обобщенная и крепкая структура.

И для того и для другого ваяние — это прежде всего предметно-эстетическое творчество и лишь во вторую очередь изображение чего-то. Убедительность предметно-пространственного бытия произведения как бы оказывается непреложным условием для того, чтобы оно могло успешно выполнять изобразительную задачу. Теоретики пространственных искусств справедливо отводят скульптуре промежуточное место между архитектурой и живописью, находя у нее черты как той, так и другой. На практике, однако, два начала скульптуры — архитектоническое и живописно-изобразительное — редко пребывают в идеальном равновесии; обычно одно из них преобладает. В частности, у Клыкова и Баранова пластико-тектонической организации объема отводится главная, определяющая роль. Вместе с тем в их работах остро, даже парадоксально сочетаются сила вещной структуры и тщательная проработка поверхности. Баранов на крепко скроенные формы своих произведений накладывает тонкую графичную прорись. Клыков, предпочитающий работать в камне, ценит в нем не только экспрессию монолита, в каждом случае по-своему определяющую конфигурацию изображения, но и прихотливость текстуры — изысканную, напряженную, а то и драматичную игру прожилок, выщербин, выветренностей, сколов.

Такой тип художественного мышления во многом родствен сегодняшней молодежной живописи, в своей основе философичной, стремящейся найти некие формулы широких жизненных явлений, тяготеющей к строгим, даже несколько отвлеченным построениям в духе канонов старого искусства, но в то же время всегда в себе содержащую некий комплекс остро увиденных и тщательно написанных жизненных деталей, которые придают образу-формуле неожиданную, пронзительную конкретность. Рационалистическая строгость такого искусства ставит его в ряд неоклассических явлений в художественной культуре XX века. В то же время здесь нет прямого возврата к неоклассике Матвеева или раннего Чайкова. Советские скульпторы старшего поколения приходили к возрождению античных структур индуктивным путем: отталкиваясь от натуры, от конкретного факта, ища романтически-возвышенного претворения его красоты и жизненной яркости. Что же касается художников 70-х годов, для них классическая каноничность структуры есть средство прояснить, по возможности сделать общепонятной и общезначимой некую систему представлений, некий широкий мироощущенческий комплекс. Впрочем, в скульптуре названная тенденция выражена пока слабее, чем в живописи, и судить о ее истоках и перспективах еще не легко.

В рамках одной статьи, даже пространной, нельзя воссоздать все грани и стороны художественной жизни полутора лет. Автор не стремился выступить как летописец: хроникой, освещающей с необходимой систематичностью все примечательные факты в развитии нашей скульптуры-75, окажется сборник в целом. Да и в разговоре о явлениях, направлениях и тенденциях хотелось привлечь внимание читателя к тому, что растет, зреет, не останавливаясь на том, что уже давно определилось и потому хорошо ему известно.

Искусство развивается, не стоит на месте. Каждое новое поколение художников, не удовлетворяясь рецептами, унаследованными от прошлого, решает по-своему вечную проблему «искусство и жизнь». Но важно, чтобы каждый раз в решении этой проблемы ощущалось горячее дыхание современности. Удовлетворяет ли нас сегодня в этом смысле скульптура? И да, и нет. Да, потому, что она предлагает нам посмотреть на жизнь в новых аспектах, освобождая нас от стереотипного взгляда на вещи. Нет, потому, что она в большей мере ставит вопросы, чем их решает, потому, что намерений сегодня больше, чем достижений. Однако здесь нет оснований для пессимизма. Активность творческих поисков, серьезность выдвигаемых задач, высокий профессиональный уровень работы большой группы мастеров скульптуры, а главное — ощутимое в этой работе настойчивое, заинтересованное осмысление современности позволяют нам с уверенностью смотреть в будущее.

Лебедев В. О некоторых тенденциях нашей скульптуры//Советская скульптура 75/ В. Лебедев, М.,1977 С 83-88

Творчество скульпторов «Бригады восьми»

В искусстве каждой эпохи существуют явления локальные, характерные именно для нее. Вместе с тем любой период дает свою версию разрешения общих, по существу вечных, проблем того или иного вида искусства, и тем самым открывает пути в будущее, перерастает узкие хронологические границы. Благодаря этому искусство каждого периода незримо связано не только с эпохами, непосредственно к нему примыкающими, но с достаточно удаленными. Каждый художник вынужден по- своему решать те же основные вопросы, что стояли перед его собратьями по профессии десятки и сотни лет назад. Именно поэтому, говоря о творчестве московских скульпторов в 30-е годы, следует попытаться понять, как эти художники, разрешая традиционные проблемы пластики, сумели в то же время воплотить свою эпоху.

По сравнению с предшествующим десятилетием — временем экспериментаторства, поиска, 30-е годы в большей степени были периодом обретения. Множество бурных рек в это время как бы сливаются, образуя два больших потока. От пламенных 20-х годов советская пластика наследует «звучащее» искусство, выражающее эпоху в символических героизированных образах. Умение мыслить обобщенными мону­ментальными категориями, органично присущее творчеству В. Мухиной, И. Шадра, Б. Королева, блестяще проявилось и в 30-е годы. Пластику этих лет невозможно представить без «Рабочего и колхозницы» В. Мухиной, «Юноши со звездой», «Девушки с факелом» И. Шадра. Эта линия была неотъемлема от эпохи 30-х годов с ее грандиозными переменами, с присущей ей атмосферой всеобщего энтузиазма и героики. Лучшие произведения этого плана были созданы в жанре монументальной пластики. Наряду с героикой в 30-е годы утверждается и иная, жанрово-бытовая линия, которая явилась в какой-то степени реакцией на романтический пафос, свойственный искусству предыдущего десятилетия. Новый герой (чаще всего это рабочий) предстает в конкретной бытовой ситуации, со всеми присущими ему индивидуальными чертами и даже с характерными атрибутами, подчеркивающими профессиональную принадлежность, род занятий изображенного. Таковы, например, «Металлург» Г. Мотовилова, «Машиностроитель» Л. Шервуда, «Осоавиахимовец» В. Синайского. В 30-е годы, как никогда ранее в советском искусстве, обнаруживается стремление не только показать действительность во всей ее документальной конкретности, но, главное, «высветить» облик конкретного человека, чьими руками совершаются невиданные преобразования. Не случайно В. Мухина в эти годы, стремясь создать образ нового человека-строителя, обращается к реальному прототипу, создает портрет архитектора Сергея Замкова.

В 30-е годы события в масштабе всей страны и жизнь отдельного человека, как трудовая, так и частная, неотделимы. Одно вытекает из другого, поэтому успех одного становится достоянием многих. Эту взаимосвязь прекрасно передал Г. Клуцис в плакате «Выполним план великих работ». Множество рук сливаются в одну гигантскую, и вместе с тем эта рука великана состоит из тысяч других. Художник тех лет, подобно строителю, стремится выйти из тесных границ своей мастерской, вступить в творческое соревнование. Его задача — сделать искусство достоянием многих людей. «Мы часто, начиная работу, увлекаясь, думаем в первую очередь о музейных залах. А надо думать о жизни вещи в реальном окружении людей, в их буднях, через дом, через сад, через улицу искусство найдет дорогу к сердцам людей», — писал И. Фрих-Хар. Ту же мысль высказывают В. Мухина, В. Фаворский. Вполне в духе времени было то, что с 1934 года группа московских художников в составе И. Ефимова, Г. Кепинова, И. Майкова, С. Лебедевой, В. Фаворского,

И. Слонима, А. Зеленского, М. Холодной, В. Бесперстовой и И. Фрих-Хара начинает регулярно работать на Конаковском фаянсовом заводе, создавая новые образцы скульптуры и предметов декоративно-прикладного искусства. Это начинание было важно в двух отношениях. С одной стороны, впервые московские скульпторы рабо­тали в непосредственном контакте с предприятием, с другой — обратились к такому эстетически емкому материалу, как фаянс. Для совместной работы художники объединились в «Бригаду восьми». Характерно уже само название этого художествен­ного союза, в котором подчеркивался именно производственный характер сотрудничества его членов. В «Бригаду» вошли Чайков, Лебедева, Фрих-Хар, Кепинов, Зе­ленский, Слоним, Фаворский, Мухина. Ефимов и Холодная, постоянно работавшие вместе с этими художниками, также по существу были ее членами. Период существования «Бригады» как определенного функционирующего союза не имел четких хронологических рамок. Входившие в него художники всю жизнь сохраняли близкие дружеские отношения. Однако наиболее тесное сотрудничество падает на 30-е годы. Именно в этот период ясно обозначилась близость их творческих взглядов. Между тем следует отметить, что для таких художников, как Фрих-Хар, Ефимов, Лебедева, Чайков, Фаворский, Кепинов, время совместной работы совпадает с творческой зре­лостью, тогда как Слоним, Зеленский, Холодная в те годы только начинали свой путь.

Что же объединяло художников «Бригады»? Прежде всего всем им было присуще стремление к универсализму. Многие из них с равным энтузиазмом работали как в малой и монументально декоративной пластике, так и в прикладном искусстве и в графике. Все виды изобразительного искусства являлись для них равнозначными, и один род творчества логически вытекал из другого. Не случайно идеи, возникающие в графике, воплощались в малой пластике и в монументально-декоративной скульптуре. Так, например, рисунки Лебедевой 30-х годов неотделимы от скульптурных этюдов, ибо в обоих видах творчества она решала одни и те же задачи. Еще более непосредственная связь графики и пластики обнаруживается в творчестве Ефимова. Из его рисунков, кажется, сама собой возникла «скульптурная графика» — сквозные металлические рельефы, явившиеся новой формой парковой скульптуры. Фаворскому работа над образцами посуды дала возможность соединить предметную форму с графикой, которая по своим пластическим качествам ничем не уступает его работам в полиграфии.

Другое важное качество, объединяющее художников в «Бригаду восьми» (исключая разве что Мухину), состояло в том, что они использовали простой бытовой сюжет, отказавшись как от романтического пафоса, так и от конструирования, характерного для искусства 20-х годов. Сюжетная обоснованность мотива присутствует почти во всех произведениях художников «Бригады». Так, Фрих-Харовский «Шашлычник» активно рекламирует свои товар, Чайковский «Парашютист» и «Мотоциклист» усиленно преодолевают стихии ветра и скорости, «укрощают» спортивные снаряды и даже Ефимовская «Кошка», ищущая опору на непослушном шаре, предстает в своеобразной жанровой ситуации. Надо сказать, что жанровое начало извечно присуще искусству скульптуры, в особенности мелкой пластике. Однако применительно к пластике XIX—XX веков подчас приходится говорить о жанровости не как о качестве, присущем какому-либо отдельно взятому произведению, а как о всеобщем процессе, захватывающем все виды скульптуры. Это, в частности, относится к произведениям светской пластики 50-х годов и конца XIX века. Безраздельное господство жанрово-бытового начала нередко приводит к чисто внешней описательности, одноплановости. В 30-е годы эта «болезнь» уже начинает проявляться — однако отнюдь не захватывает весь художественный процесс. Этот период отмечен довольно острым столкновением двух направлений. Усиливающемуся жанрово-повествовательному началу противостояла другая линия творчества, в которой особое значение приобретало собственно пластическое решение образа. Надо отметить, что сходный процесс, правда, уже на совершенно другом качественном уровне, происходит и в современной пластике. В 30-е годы такие художники, как Мухина, Шадр, Королев, Рындзюнская, Цаплин, Сандомирская и некоторые другие, удержали скульптуру от отступления на позиции облегченной повествовательности.

В той связи важно отметить и творческое кредо художников «Бригады восьми», сформулированное Зеленским: «Все элементы нами подчиняются основному — стремлению реалистически воплотить темы нашей действительности, реалистически, а не методом «натуралистического формализма». Мы против решения скульптурного замысла литературными средствами…». Используя сюжетный мотив, художники Бригады находили способ остаться на позициях собственно пластики, не впадать в описательность. И происходило это по той причине, что их интересовала не только чисто внешняя «наблюдаемая» ситуация, но, главное, связанная с ней внутренняя эмоциональная атмосфера. Показательна в этом смысле серия этюдов, исполненная Лебедевой. Большинство из них сюжетны. Изображенные люди (в данном случае конкретные натурщицы) либо заняты своим туалетом, либо музицируют — во всяком случае находятся в процессе какой-то деятельности.

Однако движение, жест здесь «непреднамеренны», не срежиссированы, а идут как бы изнутри, обусловлены внутренним состоянием модели и присущим ей складом характера.

Не только Лебедева, но почти все художники «Бригады» старались раскрыть значительность, неповторимую красоту повседневной жизни. Отметим кстати, что подобное качество присуще и творчеству некоторых современных скульпторов, в частности, Соколовой, Воскресенской. Своеобразная непреднамеренность, непосредственность видения, присущая многим скульпторам 30-х годов, очень точно укладывается в мироощущение эпохи, лишенной того, что сейчас принято называть концептуальностью, нарочитой рациональностью видения. Для творчества художников «Бригады восьми» характерно то, что между эмоциями, непосредственным жизненным впечатлением и воплощением их в пластический образ не стоял фильтр интеллектуального par мышления и поиска усложненной формы. В их работах нет и тени зашифрованности, двойственности истолкования, всего того, что часто встречается в сегодняшней пластике.

Чем привлекают нас скульптуры Фрих-Хара? Прежде всего своей душевной открытостью. Между тем, почти программное использование «простого», вроде бы незначительного сюжета имело глубокий внутренний смысл как один из путей передать атмосферу эпохи. Это важно отметить в связи с тем, что в 30-е годы нередко задача воплотить внутреннюю суть эпохи подменялась чисто внешним моментом — введением актуально современного атрибута. В особенности это проявилось в декора­тивной пластике, где различные предметы ничем не подкрепляли пластическую и образную идею произведения. Не случайно Мухина писала в те годы: «Мы должны передать идеалы нашего миросозерцания, образ человека свободной мысли и сво­бодного труда… Поэтому неверно искать образ в отбойных молотках и тому подобных аксессуарах… Образ есть синтез всего того вечного, что сохраняется как от отдельной личности, так и от данной общественной формации…».

Мироощущение нового свободного человека по-своему стремились передать все художники «Бригады». Оно есть и в произведениях Лебедевой, и в скульптурах Чайкова, посвященных спортивной тематике, и в декоративных панно Фрих-Хара, Зеленского, Слонима. Удивительный по своей ясности образ нашла Лебедева. Ей достаточно было посадить на ладонь девочке бабочку («Девочка с бабочкой»), и уже возникло представление о новом человеке, прекрасном и гармоничном, как окружающая природа.

Заметим, что в 30-е годы часто изображаются именно дети (А. Зеленский «Портрет дочери», С. Лебедева «Ваня Бруни», И. Фрих-Хар «Ваня Фаворский», «Андрюша с ложкой», В. Мухина «Портрет сына»). И это не случайно, ибо человек, только что вступающий в жизнь, несет в себе ту внутреннюю чистоту, которая противостоит злу, смерти и является залогом будущей, более гармоничной жизни.

Иное преломление получила современность в творчестве Чайкова. Его стихия — спорт, который еще в 20-е годы стал таким же знамением времени, как и грандиозные масштабы индустриального строительства. Всесоюзная спартакиада 1928 года, явившаяся значительным событием общественной жизни, нашла непосредственный отклик и в творчестве многих художников. Фотомонтажи Клуциса, полотна Пименова и Дейнеки сконцентрировали в себе как бы сам напряженный ритм спортив­ной борьбы. Увлекся физкультурной тематикой и Чайков. «Показать волю, дух человека в любом виде спорта, передать при этом максимум особенностей данного вида физкультуры и найти обобщенный образ нового человека — вот главная задача, которую я ставлю себе в этой области», — писал художник. Он создает «Мотоциклиста», «Парашютиста», «Планериста», «Волейбол» и, наконец, знаменитых «Футболистов». Когда мы смотрим на эти произведения, первое, что бросается в глаза, это то, что герои спортивной борьбы изображены в абсолютно найденном профессиональном движении, характерном именно для данного вида спорта. Несомненно, Чайков удивительно точно чувствует натуру. Но не менее важно и то, что художник стремится передать не изолированный момент движения, но сам процесс ею развития во времени. Точно так же понимала движение и Лебедева: «Как движение фигур, так и движение лиц — это переход из одного положения в другое. Движение — это отнюдь не положение и тем более не поза, — это состояние». Стремительно несущийся мотоциклист, яростно борющиеся за мяч футболисты Чанкова предстают в мгновенном движении, которое художник сумел точно зафиксировать. Так же неуловим момент, когда лебедевская девочка осторожно несет на руке трепещущую, готовую улететь бабочку, когда ныряет ефимовский дельфин и кошка находит опору на шаре.

И тут мы подходим к очень важному аспекту творчества, характерному для большинства художников «Бригады». А именно к тому, что натура берется в своем минутном бытии. Благодаря этому само творчество становится актом, предполагающим наличие яркой зрительной памяти, живого воображения. «Чрезвычайно важно воспитывать свою зрительную память, — пишет Ефимов. Далеко не все можно сработать с натуры (дельфина ныряющего, например) или найти подходящую натуру… Конечно, очень жадно впитываешь и ищешь наблюдений с натуры, хотя бы отраженных и фотографией. Но основной образ слагается из нажитого материала…». Необходимо уточнить, что мгновенное, развивающееся во времени движение, о котором идет речь, не является уникальным открытием художников 30-х годов. Бурную динамику, порыв открыли еще древнегреческие скульпторы. «Неистовая менада» Скопаса, «Ника Самофракийская», «Лаокоон»… Этот перечень могут продолжить и произведения, созданные в другие эпохи. Как правило, активное движение в скульптуре выражало либо определенную символическую идею, либо было связано с передачей драматической ситуации, коллизии. Именно в этих двух различных ипостасях мотив бурного движения прекрасно использовала Мухина в знаменитых «Рабочем и колхознице» и «Икаре». Произведения же Лебедевой, Майкова, Ефимова раскрывают иной аспект мгновенного движения, связанный прежде всего с желанием точно и ярко передать непосредственные впечатления от натуры, «трепет жизни», как выражался Ефимов. Он же задумался о праве скульптуры иметь реальное движение. Своих дельфинов для фонтана Юга в Химках он задумал вращающимися, плавающими на стеклянных шарах-волнах. Идея мобильности возникла у Ефимова в связи с его театральными постановками, где куклы обретали функции движущейся скульптуры. Важно отметить, что художник основывался на древней традиции народного искусства: петрушечного и вертепного театра, движущейся игрушки богородских резчиков. Традиции введения реального движения не потеряли своего значения и в сегодняшней скульптуре. Примеры этого можно найти в творчестве Александрова, Свинина, Митлянского. Используя элементы динамики, игры, зрелищности, Ефимов старался расширить возможности декоративной пластики. Более того, он создал совершенно новый тип парковой скульптуры сквозные рельефы -своеобразные рисунки в воздухе. Металлические сквозные рельефы ведут свою родословную от графики контурное изображение как бы отделяется от плоскости листа и его место занимает реальная среда. Окружающее пространство, пейзаж входят внутрь произведения, и сама природа становится как бы соавтором художника, активно участвует в создании образа.

Поиск нестандартных форм декоративной пластики это знаменательное явление искусства 30-х годов. Связано оно было с более широкой задачей благоустроить, сделать удобной, соразмерной человеку среду социалистического города. О Москве, встречающей жителя кольцами цветущих парков, прохладой водных струй фонтанов, мечтают Мухина, Шадр. Возникает и совершенно новое представление о де­коративной пластике. Гак, Шадр высказывает фантастическую мысль о возможности создания скульптуры из плавучих льдин в северных широтах, подводной скульптуры, отражающей жизнь еще почти не известного нам мира. Свою романтическую версию дает и Фрих-Хар. Его фонтан «Мальчик с голубем» можно было бы, продолжив терминологию Шадра, назвать воздушной скульптурой — столь живо передано в ней ощущение неба, простора, цвета.

В 30-е годы небо стало своеобразным символом романтической устремленности, символом будущего: «Летатлин», дирижабли и самолеты в картинах Лабаса и Дейнеки. Человек покорял пространство стратосферы, глубины морей, просторы Арктики. «Эпроновец» Мухиной, «Дельтопланерист» и «Парашютист» Чайкова — это образы, которые не только показывают конкретные «приметы времени», но, главное, выражают новое ощущение мира, границы которого значительно раздвинулись.

Мир, который создают московские скульпторы, радостен, ярок, расцвечен солнечными красками. «Красочному моменту в скульптуре мы также придаем большое значение», — писал Зеленский. Действительно, невозможно представить творчество Фрих-Хара, Ефимова, Чайкова, Холодной вне стихии цвета. Что же определяет их своеобразие в этой области? Издавна в пластике существуют два пути соединения формы и цвета. Один из них, характерный в основном для скульптуры средневековья и Нового времени, заключается в том, что цвет несет изобразительную функцию, привязывается к конкретному предмету, как бы «раскрашивает» его. Иной принцип характеризует пластику Древнего Египта и Греции. Здесь цвет не столько иллюстрирует, сколько получает собственное пластическое и ритмическое содержание. Именно эта вторая линия получает заметное развитие в скульптуре XX века. Большую роль сыграли новейшие течения, такие как фовизм, кубизм, разделившие форму и цвет. Результаты этого проявились в определенной степени и в пластике. Однако не следует думать, что подобная эмансипация разрушила вековое сотрудничество цвета и объема, наоборот, она создала новую основу для их взаимодействия. Убедительный пример тому — декоративная пластика Леже.

В связи с этим становится более понятна позиция художников «Бригады восьми». Можно сказать, что в их творчестве находят выражение обе классические линии использования цвета. Так, Чайков, Холодная и, в определенной степени, Фрих-Хар склонялись к непосредственному, «иллюстративному» соединению объема и цвета. Наоборот, Ефимов в большей степени ощущал цвет как вполне самостоятельный элемент, связанный не с какой-либо отдельной деталью изображения, а с формой в целом. У Ефимова цвет всегда неожидан. Действительно, трудно себе представить розовую кошку или розово-голубого леопарда, рожденных его яркой фантазией. Ефимов не просто «раскрывает» произведение, но стремится совместить скульптуру и графику, изображение и абстрактный орнамент. В таких вещах, как «Зебра», «Леопард», «Кошка», он, используя традиции народного искусства, дополняет форму цветным узором — орнаментом. «Особенную ценность имеет разрешение задач, связывающих цвет с объемом, — писал художник. — Тут эти две силы не только слагаются, но как бы помножаются… Кроме того, участие в скульптуре цвета и тематически имеет иногда решающее значение».

Возможность тематического участия цвета необыкновенно своеобразно используется Фрих-Харом. В «Старом городе», «Шашлычнике-узбеке», «Грузинском шашлычнике» с помощью цвета ему удалось живо передать атмосферу красочного восточного города с шумными базарами, лавками торговцев и ремесленников, их своеобразный национальный колорит. Скульптура «Старый город» интересна и тем, что здесь цвет передает и характер определенной географической местности — жаркого Востока с пронзительно-белым солнцем, властно стирающим все полутона и контрастно делящим мир на светлое и темное.

Сегодня эта, условно говоря, пейзажно-географическая цветовая концепция находит воплощение в керамике Белашова и Малолеткова. В скульптурах Белашова умелое использование сине-белых тонов создает представление о холодном однотонном, но по-своему прекрасном северном пейзаже. Удивительно точный образ природы Индии нашел Малолетков — желто-коричневая гамма, побуревшая, растрескавшаяся, опа­ленная солнцем земля.

Говоря об использовании цвета в сегодняшней пластике, стоит заметить, что большинство московских скульпторов стремятся прежде всего подчеркнуть его пластические и ритмические качества. Красочное пятно свободно ложится на форму, не связываясь с конкретными деталями. Так используют цвет Пологова, Соколова, Житкова, Блюмель. Сегодняшних художников, так же как в свое время Фрих-Хара, Ефимова, Чайкова, Зеленского, привлекают декоративные возможности цвета. Однако не стоит искать здесь прямых аналогий. Ведь любая попытка проследить развитие по чисто формальному признаку сужает само понятие традиции.

Московская скульптура 70—80-х годов, взятая в целом, — это безусловно нечто принципиально иное, чем пластика 30-х. Произведения сегодняшних скульпторов стали гораздо сложнее, многозначнее. И тем не менее связь двух этапов существует. Она отнюдь не в прямом продолжении каких-либо конкретных традиций, она более опосредованная, глубинная.

Без пластики 30-х невозможно составить сколько-нибудь полную картину истории советского искусства. Творчество скульпторов «Бригады восьми» предстает как определенный этап, звено в непрерывно изменяющемся художественном процессе.

Их произведения не канули во времени, подобно многим другим, созданным в те же годы. Жизненность этого искусства объясняется прежде всего его искренностью, увлеченностью, острым чувством современности и живым творческим претворением художественного наследия. В отличие от некоторых современных художников, про­изведения которых порой прямо указывают на адрес истоков их творчества, скульпторы «Бригады», знавшие искусство разных эпох, тем не менее отнюдь не равнялись на готовые образцы. Знание мирового искусства было той основой, которая помогла сформулировать их собственную художественную концепцию. Главным же в их творчестве всегда оставалось стремление выразить мироощущение современности, воплотить ту радость жизни, о которой говорила Мухина.

Орлов С. Творчество художников «Бригады восьми»// Советская скульптура/ С.Орлов, М.,1984 С.170-179

Скульптор Давид Якерсон

Скульптор Давид Аронович Якерсон работал в разных жанрах и разных материалах, но наиболее яркие свершения ждали его в области деревянной скульптуры; сохранившиеся работы позволяют говорить о его своеобразном даровании. В 20-30е годы Якерсон был видной фигурой среди московских мастеров. Его творческая биография, тем не менее, малоизвестна, хотя заслуживает внимания историков советского искусства.

Д. Якерсон родился 27 марта 1896 года в городе Витебске. Напомним, что Витебск и его окрестности в конце XIX — начале XX века стали родиной целой плеяды ху­дожников, вошедших как в отечественную, так и мировую историю искусства. «Крестным отцом» всех витебских талантов был Юрин Моисеевич Пэн, живописец академической выучки, педагог «милостью божьей». Первые шаги в искусстве Д. Якерсон сделал под его руководством, а определившаяся склонность к скульптуре заставила юношу продолжить обучение на строительном факультете Рижского политехнического института, дававшем и художественное образование. В годы первой мировой войны часть института находилась в Москве, и Д. Якерсон проучился здесь до 1918 года. О его первых педагогах в области скульптуры говорить трудно, скорее всего, он постигал все на своем собственном опыте. Наиболее ранние работы, сохранившиеся лишь на фотографиях, датируются 1916—1917 годами; это камерные портретные бюсты родных и близких, выполненные в глине. В меру психологичные, они говорят об успешном овладении господствующими — в данном случае импрессиони­стическими— приемами в скульптуре. Входя в Московский союз скульпторов-художников, Д. Якерсон с XXIV выставки картин и скульптуры Московского товарищества художников начинает участвовать в московских выставках.

С начала 1919 года жизнь Д. Якерсона снова тесно связана с Витебском. Он стано­вится «инструктором Педагогической секции при Витебском подотделе Изобрази­тельных искусств отдела Народного образования», поступив под начало «губерн­ского Уполномоченного по делам искусств и заведующего подотделом» М. Шагала — самого знаменитого уроженца Витебска. М. Шагал с поразительной энергией разворачивает деятельность вверенного ему А. Луначарским «подотдела». С ноября 1918 года начинает работать Витебское народное художественное училище, устраи­ваются выставки, диспуты, к годовщинам революции и праздникам. 1 мая Витебск украшается панно и росписями. Д. Якерсон наряду с другими местными и приезжими художниками создает эскизы и проекты декоративного убранства города — завизированные Шагалом, они хранятся ныне в семье скульптора.

В силу сложившихся условий — отдаленности от линии фронта, привлечения значительных художественных сил в город — в Витебске очень активно претворяется в жизнь ленинский план монументальной пропаганды. Из скульпторов в городе в это время живет и работает латышский мастер Я. Тильберг, развертывается деятельность А. Бразера. Но именно Д. Якерсону принадлежит наибольшее количество монументов, поставленных в Витебске и его окрестностях. В мае—июне 1919 года он командируется в Полоцк для установки там памятника Карлу Марксу, в июне этого же года ставит бюст Карла Маркса в Невеле, в местечке Яновичи в июле делает памятник революционеру Горнфункелю. В 1920 году в Витебске Якерсон создает два монумента: памятник Карлу Марксу быв. Дворянском саду и памятник Карлу Либкнехту в саду «Липки». В книге И. Елатомцевой «Монументальная летопись эпохи» дана характеристика этих несохранившихся монументов: «Работы Д. Якерсона удивляли масштабами. Оба бюста размерами более двух натуральных величин были выполнены из цемента, что по тем временам являлось событием в практике скульптуры, потому что нехватка профессиональных формовщиков лишала исполнителей возможности переводить свои работы даже в гипс. Секрет Д. Якерсона был несложным: он не отливал бюсты, а вырезал их из полузатвердевшей массы цемента, поэтому формы скульптуры как нельзя лучше соответствовали технике исполнения».

На смену импрессионистической лепке приходит овладение приемами ваяния. Скульптор работает в кубистической манере: граненость формы обусловливает большую обобщенность. Д. Якерсон приобретает умение немногими планами дать объем головы, организовать крупные массы. Используя кубистическую геометризацию и ту же технику «ваяния» из цемента, молодой художник исполняет портретные бюсты сестры — Ф. Якерсон, друзей: И. Байтина, С. Гриус. Интересно, что в некоторые ранние работы Якерсон вводит цвет: так, раскрашены кубистические бюсты и статуэтки (гипс), находящиеся ныне в семье скульптора.

В 1919 году Д. Якерсон становится руководителем-профессором скульптурной мастерской в Витебской народной художественной школе, заменив ушедшего Я. Тильберга. Как известно, в это время Витебск превращается в арену деятельности К. Малевича и его сподвижников — молодой скульптор также попадает под его влияние.

Д. Якерсон и ученики его мастерской создают целый ряд «супрематических» скульптур, представлявших собой взаимодействие кубов, пирамид, параллелепипедов. Однако Д. Якерсон быстро понимает ограниченность и скорую исчерпываемость этих путей в станковой скульптуре и отказывается от них.

В 1921 году скульптор был командирован на несколько недель в Ставрополь для установки памятника Якову Свердлову. Вскоре Д. Якерсон переезжает в Москву и начинает заниматься во Вхутемасе. Сюда он пришел со своим собственным, очень значительным опытом, добытым самостоятельным трудом. Поэтому обучение в мастерских продолжалось менее года — оно завершило ранний, насыщенный и плодотворный период его творчества.

В Москве Д. Якерсон становится экспонентом ОРС с начала его образования, с 1926 года. Общество русских скульпторов объединило лучшие скульптурные силы в советском искусстве. Деятельность его еще ждет своего подробного исследования, но главные черты ее выделяются рельефно, подчеркивая громадные изменения в русской скульптуре, ее «новый статус». Прежде всего, это обретение скульптурой гражданственного звучания; устремление к монументальной форме; становление реалисти­ческих концепции в создании цельного синтетического образа; отказ от формалистических крайностей и возврат к изобразительности; тематическое и жанровое разнообразие, обусловленное «социальным заказом».

Внутренние установки Д. Якерсона в главном совпадают с установками общества; творчество же молодого мастера отвечает качественным критериям московской группы скульпторов; в 1930 году он избирается членом ОРС.

На третьей выставке ОРС в 1929 году Д. Якерсон демонстрирует две деревянные головы — «Тунгус» и «Монголка» («Спящая монголка»). Эти работы показатель­ны для целого пласта советской скульптуры.

Д. Якерсон в 20-е годы тесно сотрудничает с Государственным центральным музеем народоведения, исполняя для него экспонаты, изображающие представителя той или иной этнографической группы. Этот факт биографии скульптора накладывается на большое явление в общественной и художественной жизни. Интерес к национальной специфике облика и уклада населявших страну народностей приобретает широкое распространение; выставка АХРР 1926 года «Жизнь и быт народов СССР» (Д. Якер­сон участвует в ней) выявляет и закрепляет этот интерес. Оценивая новизну явления, особенно заметную в скульптуре, А. Эфрос писал: «Туркмены, негры, узбеки, монголы, буряты, китайцы, якуты, — как часто встречаешь теперь среди скульптур их облики и с каким новым чувством они переданы. Нет ничего консервативнее представления о красоте, а здесь эта косность разрушена. Есть какая-то вдумчивая нежность в пальцах наших скульпторов, когда они воспроизводят черты других народностей. Это не экзотика, не «чужак», не «урод», не «загадка», это — подлинное понимание иных закономерностей прекрасного и влечения к ним».

Рожденное Октябрем новое отношение к разным национальностям сопрягается в данном явлении и с определенной художественной традицией. В ней нашло преломление свойственное европейскому и русскому искусству новейшего времени увлечение архаикой и примитивом как формой жизни, близкой к природе. Струя архаиз­ма очень сильна в скульптуре XX века, и многие советские мастера отдали ей дань увлечения в 20-е—начале 30-х годов. В изображениях «неканонической красоты» лиц других рас скульптурная форма получала как бы натурную оправданность своему экспрессионистическому заострению, обретению подчас гротескной выразительности. Примечательная особенность — подавляющее большинство этих работ исполнено в дереве: его пластические свойства хорошо отвечали устремлению к устойчивому лапидарному объему, упрощенности массивной формы, простейшему силуэту.

«Тунгус» и «Монголка» — одни из первых работ Д. Якерсона в этом жанре скульп­туры. Впоследствии к ним присоединятся произведения: «Монгол», «Якут», «Каюр», «Кавказский еврей», «Белорусский еврей», «Абиссинка» и другие. Вырубит скульптор и несколько голов «Борцов» — не имеющие сочной «этнографической» выразитель­ности предыдущих вещей, они обнаруживают тем не менее сходство с ними в перво­бытной мощи массивных цельных объемов.

Д. Якерсон стал, пожалуй, единственным продолжателем своеобразной — «фак­турной» — линии в деревянной скульптуре, начатой С. Коненковым, первым вы­явившим своеобразие дерева как материала со своей собственной органической «биографией».

Д. Якерсона отличало столь же тонкое понимание «индивидуальности» и скрытого в материале единственно возможного образа. Скульптор всегда резал свои работы от начала до конца сам, не прибегая к помощи профессиональных резчиков. Его «диалог» с деревом отличался чуткой реакцией на органические особенности именно этого кряжа или чурбака, при всем том мастеру счастливо удавалось избегать опас­ности пойти на поводу у материала. «Монголка» вызывает восхищение удивительной «симфонической оркестровкой» образа, в создании которого виртуозно используется не только сердцевина березового ствола, но и его кора, и подкорковый слой. Из липы вырублена идолообразная «Ненка с веслом»; ее пропорции — маленькая голов­ка с полированным личиком и оплывающее книзу тяжеловесное туловище — указывают на ее происхождение от первобытных каменных баб.

Одной из характернейших черт якерсоновской деревянной скульптуры становится живописность, разнообразие фактур, их игра: природная — там, где художник использует все слои дерева, рукотворная — там, где он противопоставляет отшлифованным поверхностям другие, взбугренные инструментами.

Нужно сказать, что дерево сделалось для Д. Якерсона совершенно необходимым материалом в скульптуре — в этом убеждает сравнение двух портретов реальных лиц, обладавших столь дорогой художнику выразительностью монголоидных черт. Портреты Джамбула и И. К- Вылка-Тыко — ненецкого художника-самоучки были сделаны Д. Якерсоном с натуры. Оба они были сначала вылеплены. Казахского акына скульптор вырубил впоследствии в дереве — и «Джамбул», сохранив свою портрет — ность, приобрел необходимую меру обобщенности, стал собирательным образом национального поэта. Портрет же Тыко Вылко (гипс) сугубо индивидуален и до­носит до нас прежде всего его характерный облик.

Монументализированный архаический язык «голов» и «фигур» по-иному звучит в якерсоновских скульптурах «пугачевской» темы. Образы стихийных революционеров-бунтарей — Стеньки Разина, Емельяна Пугачева и их соратников — в дореволюционном искусстве были достоянием неофициального народного фольклора. План монументальной пропаганды ввел этих предтеч революции в изобразительное искусство; их иконография особенно обширной становится в послереволюционное двадцатилетие (напомним некоторые работы: «Стенька Разин с дружиной», 1919, С. Ко­ненков; «Пугачевский бунт», 1921, И. Рахманов; «Пугачев», 1926—1927, И. Фрих- Хар; «Степан Разин», 1927, Б. Сандомирская, и другие). Д. Якерсон создает своего «Пугачева» в 1933 году. Почти двухметровая скульптура изображает в полный рост связанного, пленного мятежника. Пугачев «закован» в объем ствола, и только вызывающее движение головы с искаженными гневом чертами лица выявляет мощное внутреннее напряжение. «Столпообразность» скульптуры, ее нерасчлененная массив­ность придают ей монументальную значимость.

Через пять лет, в 1938 году, создавая декоративное убранство для павильона Башкирии на ВСХВ, Д. Якерсон вырубает изображение сподвижника Пугачева, национального башкирского героя Салавата Юлаева. В этой работе фокусируются все оригинальные черты деревянной скульптуры мастера. Он использует древнюю традиционную форму памятного знака — герму на столбе. Но эта композиция преображается в современный монумент, обладающий убедительной пластической метафоричностью. Липа, из которой вырезана скульптура, после специальных поисков была привезена из Башкирии. Столб-ствол оставлен скульптором неошкуренным, со всеми «нажитыми» наплывами и наростами; его естественный наклон «очеловечивается», превращается как бы в движение несломленного Салавата. Д. Якерсон умело сочетает условность постамента-дерева и «естественность» увенчивающей его гермы героя, развернув горельефную, почти круглую голову башкирского поэта-бунтаря в профиль на фоне продолжающегося за ней ствола. Скульптура приобретает символическое звучание, ее «почвенный» герой, Салават, становится в полном смысле порождением родной земли.

Само обыгрывание скульптором разнообразных фактур дерева в его «головах» обладало определенной цветоносностью. В монументально-декоративных работах Д. Якерсон, опираясь на древнюю традицию раскраски архаической скульптуры, открыто вводит цвет. Полностью раскрашена скульптура «Музыка»: звучный насыщенный цвет усиливает декоративную элегичность фигурки девочки-узбечки, держащей в руках национальный инструмент, кяманчу; слитное перетекание объемов, плавный ритм контуров обусловливают музыкальный лирический строй деревянного изваяния.

Мастерство Д. Якерсона-«деревянщика» было общепризнанным. В 1935 году он участвовал в «Выставке скульптуры в дереве» вместе с Н. Абакумцевым, В. Ватагиным, И. Ефимовым, А. Кардашовым, Ю. Кун, Б. Сандомирской, С. Чураковым. Помимо деревянных голов скульптор экспонировал на выставке несколько работ, тесно связанных с проблемами взаимодействия архитектуры и изобразительных искусств, горячо дебатировавшихся в это время. Характерно высказывание Д. Якерсона: «Благодаря своим конструктивным свойствам дерево может одновременно служить архитектурным элементом, колонной, пилястром и капителью. В этой области мною сделан ряд опытов-работ, где, сохраняя в колонне ее конструктивные свойства я даю на ее поверхности ряд решений в виде барельефа, горельефа и контррельефа. Эти своеобразные «опыты-работы» Д. Якерсона представляют собой округлые «архитектурные» опоры со скульптурной обработкой поверхности. В основе изображений лежит позитура «атлантов» и «кариатид» — это фигуры со вздетыми руками призванные как бы принять тяжесть несомой конструкции. Сюжетно же в старую формулу вкладывается новое содержание — на двух мощных «пилонах» изображены, например, сплавщики леса. Несколько круглых стволов украшены по периметру изображениями обнаженных «кариатид» — именно здесь скульптор использует горельеф, барельеф и контррельеф, вводит подцветку фона и раскраску фигур. Небольшая высота «колонн» указывает на лабораторный характер произведений, обнаруживая волновавшие мастера проблемы синтеза.

К неосуществленным работам архитектурного порядка относится разработанный Д. Якерсоном и М. Рындзюнской проект барельефа над входом в Театр киноактера. Интересом к «архитектурному бытию» своих вещей было продиктовано и обра­щение скульптора к декоративной керамике, где он создал цветные поливные барельефы, а также плитки с врезанными типажными «портретами» горцев и горянок.

В деревянной же скульптуре творчество Д. Якерсона претерпевает обусловленную временем эволюцию. Много и пристрастно критикуемый за эстетизацию «сучков и задоринок», художник постепенно отказывается от следования «органическим причудам» дерева, оставляя за ним в конце концов лишь пластические свойства. В годы войны в своей московской мастерской Д. Якерсон вырезает еще несколько скульптур (среди них «Александр Невский» и трехфигурная группа «Замученный сын»), черты натуралистичности в них нарастают.

Необходимо сказать еще об одной стороне дарования скульптора. Он был в высшей степени наделен изобретательским талантом, способностями усовершенствования технических средств. В годы юности, как мы видели, он придумал свой способ «ваяния» из полузатвердевшего цемента. Для экспонатов Музея народоведения изобрел небьющуюся мастику; впоследствии с большим энтузиазмом разрабатывал вместе с Б. Саидомирской состав, предохраняющий дерево от атмосферных влияний и придающий ему огнеупорность. Эта техническая одаренность нашла весьма неожиданное претворение и в скульптурном творчестве — в 1932 году Д. Якерсон создает проект монумента «Запуск ракеты» — несколько наивную и многословную композицию из фигур и конструкций, но интересную, однако, предвидением будущего.

Д. Якерсон скоропостижно скончался в Москве 28 апреля 1947 года. Монументальные его работы не пережили войны, след других, закупленных в государственные собрания, также затерялся в военные годы. В московской мастерской художника бережно сохраняются его вдовой несколько десятков скульптур. Лучшие из произведений этого талантливого мастера могли бы украсить любую музейную экспозицию.

Шатских А. Деревянная скульптура Д.А.Якерсона// Советская скульптура/ А.Шатских, М.,1984 С.160-169

Скульптор Вадим Трофимов

Вадим Вадимович Трофимов принадлежал к следующему после В.А. Ватагина и И.С. Ефимова поколению художников, поколению немногочисленному, учившемуся у этих корифеев анималистки, продолжавшему и развивавшему заложенные ими традиции. К анималистке Трофимов пришел благодаря двум жизненным об­стоятельствам. Первое — любовь к лошадям, которая привела пятнадцатилетнего подростка на ипподром, где он работал жокеем; второе — встреча с В. А. Ватагиным. Последний сыграл в жизни Трофимова огромную роль.

С любовью и нежностью вспоминал Трофимов о Василии Алексеевиче. Когда, будучи еще ребенком, он впервые встретил Ватагина, то понял, что этому человеку нельзя солгать — он все видит. «Это смущение я сохранил на всю жизнь, так как вся моя жизнь связана с этим замечательным человеком. Он был моим первым наставником в рисовании, скульптуре и массе житейских проблем; я всегда находил в нем по­мощь в тяжелые минуты жизни и поддержку в разочарованиях от неудач в попытках «творить», — пишет он.

Семнадцатилетним юношей начал Трофимов учиться рисовать и лепить у Ватагина. Вскоре Ватагин привлек его к деятельности в Государственном Дарвиновском музее. На первых порах он руководил своим учеником при выполнении им живописных и графических работ, вскоре тот стал выполнять самостоятельные задания. Это было в 1929 году. Впоследствии Ватагин напишет Трофимову: «Мне очень радостно было прочесть о той роли, какую я играю в Вашем художественном развитии и организации Вашей жизни. Конечно, излишней подражательности следует избегать, но пройти через нее может быть и нужно в какой-то степени. Тем более, что Вы еще так молоды. Опасности застрять на ней у Вас, конечно, нет. Вы еще успеете ее преодолеть и выйти на собственный путь. И я не сомневаюсь, что по дороге анимализма Вы пойдете значительно дальше меня. В Ваши годы я совсем слабо ковырялся. Вы умеете работать. Работайте и впредь над собой и над усовершенствованием Ваших возможностей».

В 1933 году Трофимов уехал в Харьков и поступил там в Художественный институт, одновременно работая в штате городского зоопарка в качестве художника. В 1935 году его пригласили в Тифлис на строительство входных ворот в зоопарк. Все эти годы связь с Ватагиным не прерывалась. Его письма проникнуты заботой о своем ученике, желанием привлечь его к творческой работе наравне с собой и другими анималистами. «Как жаль, что Вас нет!» —сетует он, узнав, что для оформления входных ворот Московского зоопарка будут заказывать три круглые скульптуры.

До самых последних дней своих следил Ватагин за художественным развитием

Трофимова, даже писал о нем. Трофимов же уверенно выходил на самостоятельный путь. Он всегда был удивительно моторным, работоспособным человеком. Его творческий потенциал, казалось, был неиссякаем. Станковая графика, иллюстрирование книг и журнальных статей, очерков, посвященных живой природе, а в годы Отечественной войны (до 1943 года, когда его мобилизовали в действующую армию) — сотрудничество в «Окнах ТАСС», издательствах «Искусство» и «Советский график», там выпускались агитплакаты и лубки; эта работа шла параллельно с его деятельностью скульптора, начало которой приходится на время его пребывания в Харькове, где он создал для входных ворот зоопарка несколько круглых скульптур и барельефов.

В 1937 году мы вновь видим Трофимова в Дарвиновском музее. Профессионально уже более опытный, он иллюстрирует труды по зоопсихологии Н. Н. Ладыгиной- Котс, труды П. А. Мантенфеля, Н. И. Бобринского, Н. И. Лаврова. В течение трех лег он вылепил также более сорока скульптурных экспонатов, вошедших в посто­янную экспозицию музея. Согласно поставленной задаче — все это произведения, отвечающие по назначению научным целям. Зоологическая объективная точность.

Достоверность — вот главные критерии работ, которые Трофимов делал для Дарвиновского музея. Но рядом был Ватагин с его огромным опытом, с его продуманной и выстраданной проблемой отношения научной иллюстрации и художественного образа, с его откристаллизовавшейся точкой зрения: и для научной иллю­страции — будь то в графике, будь то в скульптуре — можно найти художествен­ную форму, и тогда научный экспонат становится произведением искусства. К такому идеалу и стремился молодой художник.

Позиция учителя влияла на ученика. В скульптуре 30-х годов он, правда, не углубляется в образ, но в сухом натурализме его упрекнуть нельзя. Его звери выполнены в большом соответствии с натурой, в них есть подробности, которые можно было опустить, но молодому скульптору удается избежать перечисления, протокольности.

Было бы ошибкой недооценивать этот род деятельности — не только для науки, для общества, но и для самого художника. Именно работа в Дарвиновском музее в большой мере заложила фундамент, позволивший ему впоследствии открыть новую, неожиданную страницу своего творчества, нарушить границы, продиктованные натурой, и принять в арсенал своих средств приемы декоративного искусства.

Наряду с Дарвиновским музеем был еще один объект, где мог применить свои силы скульптор-анималист, — Всесоюзная сельскохозяйственная выставка 1939 года.- Здесь в 1938 году Трофимов работал над оформлением павильонов анималистиче­ской скульптурой вместе с Ватагиным, Никольским, Флёровым. На ВСХВ условия работы были еще более сложными, чем в музее. Не говоря уже о крайне сжатых сроках, критерии методистов выставки умещались в пределах «похоже — непохоже». Требование внешнего сходства с натурой, иллюстративности, подробностей иссушало многие замыслы и толкало скульпторов на компромиссные решения.

Конечно, не только сотрудничество с наукой, но и постоянная работа с натуры позволила Трофимову в совершенстве познать мир живой природы. Художник много рисовал, и не только в зоопарке, он больше любил заповедники, часто в них бывал — в Аскании-Нова, в Кандалакшском, Лапландском, Воронежском и других, привозя каждый раз множество зарисовок. Его карандашные наброски, виртуозно свободные, легкие, источают особое очарование. Конечно, для художника это была тренировка глаз и руки, накопление рабочего материала впрок, но для нас они обладают самостоятельной художественной ценностью. Чаще всего не в завершенных иллюстрациях или станковых листах, а именно в этих живых, непосредственных рисунках с наибольшей силой и очевидностью выступает талант анималиста.

В 1939 году происходит знаменательное в жизни молодого художника событие: он принимает участие в 1-й выставке художников-анималистов, приуроченной к 75-летию Московского зоопарка. Для него это тоже была самая первая выставка, и он был самым младшим среди ее участников. Тридцать его графических листов и девять произведений скульптуры заняли свое место рядом с работами В. А. Ватагина,

И. С. Ефимова, Д. В. Горлова, С. М. Чуракова и других анималистов.

Скульптура Трофимова была представлена небольшими эскизами животных («Макака», сухая глина; «Волк», крашеный гипс; «Бизон», гипс, и др.) и тремя большими фигурами, принадлежащими Дарвиновскому музею («Лапундер», «Казуар», «Джейран», все в крашеном гипсе). Знание натуры выражалось в достоверности целого, но всем произведениям недоставало более острого творческого переосмысления. Художник и сам это ощущал, однако потребовалось время, чтобы в его искусство влилась свежая струя. Внутренняя потребность обновления своего скульптурного творчества, а также вся ситуация в культурной и художественной жизни 60-х годов наталкивали Трофимова на поиски каких-то новых художественных решений, пластических приемов, новой техники исполнения. В этом направлении подсознательно работали его «двигатели» — и скульптурные, и графические.

Художник с одинаковой интенсивностью работал и в том и в другом виде искусства, но «графическое начало» было в нем все же сильнее. И как это ни парадоксально, именно благодаря ему он нашел свой индивидуальный почерк, свой стиль в скульптуре. К этому он пришел постепенно, накапливая багаж, сохраняя в твор­ческих кладовых памяти все то, что в один прекрасный день понадобится и найдет применение. Этот «прекрасный день» наступил в 1968 году, когда приятель-художник попросил вырезать из бумаги слона. Трофимов выполнил просьбу, еще не подозревая, что подошел к новому творческому этапу: он нарисовал на бумаге слона в распластанном виде, вырезал его, сложил так, чтобы фигурка могла стоять, — графику он перевел в трехмерное изображение. Отсюда берет начало его металлическая скульптура «по выкройкам».

Скульптуры в ином материале и иной технике Трофимов уже до конца своих дней не делал. В произведениях, выполненных в листовом металле, совершается какое-то удивительное слияние всех граней творчества художника. Искусство его как бы приходит к общему знаменателю: точность научного видения соединяется с художественным обобщением, графическая плоскость, силуэт наполняются объемом, пластический язык обретает декоративную выразительность.

Сначала Трофимов выкраивал фигурки только из бумаги: надрезая и вырезая сложенный лист с разных сторон, отгибая разные части, получал трехмерное изображение животного, способное держаться «на собственных ногах». От бумаги он вскоре перешел к металлическому листу — медному, железному, стальному. Но пер­вая мысль всегда фиксировалась в бумаге. Такие бумажные выкройки сохранились в архиве художника, по ним видно, как он умел создать фигурку, целиком вырезая ее из листа, ничего не выкраивая отдельно, ничего потом не приваривая, не добавляя никаких деталей. Делалось это с фантазией и мастерством. Но был у Трофимова и иной метод, когда выкраивалось несколько самостоятельных частей, соединявшихся незаметными сварными швами.

Как известно, листовой металл, проволоку, полосы металла широко применял в своем творчестве И. С. Ефимов. Впрочем, и до него существовала скульптура из металлического листа: вспомним хотя бы зооморфные сосуды древних греков. Но каждый мастер не только находит в практике своих предшественников нечто нужное, полезное для себя, а обязательно вносит в нее что-то свое, отличительное, неповторимое.

Выкроенные из листового металла фигуры и маски животных, декоративные решетки, выполненные Трофимовым, обладают индивидуальным колоритом, их автор узнается сразу и безошибочно.

К числу первых произведений «по выкройкам» относятся созданные в 1968 году «Северный олень», «Носорог», «Як» и «Павианы». Эти произведения отличает прежде всего статика композиции, основательная, монументальная, даже величественная.

Как маленькие идолы, торжественно-застыло восседают «Павианы»; остановился, как вкопанный, «Олень», красуясь своей венценосной головой; прочно врос в земную твердь «Носорог», и лишь в фигуре «Яка» этой запрограммированной статики не­сколько меньше: ее нарушают надрезы металла по краям, обозначающие длинную свисающую шерсть животного (этот мотив будет впоследствии развит в другой фигуре «Яка» — лежащего, где еще более подвижная, волнистая, с неровным зубчатым краем металлическая бахрома с ее броской декоративностью становится основным элементом образа).

У каждого анималиста не только свой способ изображения, но прежде всего свой способ видения животного. Для одних оно — данный, совершенно определенный индивидуум, единственный в своем роде. Трофимов же относится к тем мастерам, для которых представители фауны воплощали пластичность и гармонию движения, выражали красоту природы. Серию созданных им на протяжении 60—70-х годов образов хочется назвать символами, столько в них концентрации внутренней сущности и обобщенности формы. Вместе с тем они вовсе не так далеки от натуры, как может показаться, и подчас некая деталь, черта, взятая у натуры, предельно конкретизирует образ. Например, «Носорог» изображен художником не какой-то, а индийский, так называемый панцирный, именно эту разновидность отличают типичные складки кожи, как бы наплывающие одна на другую, что напоминает рыцарские латы (откуда и название). Среди цейлонских рисунков художника есть один, сделанный с натуры и изображающий стадо обезьян под раскидистым деревом. Не­которые из них сидят, их позы мы узнаем в фигурках «Павианов». «Павианы» сделаны по одной выкройке, они абсолютно идентичны, и эта повторяемость усиливает ощущение неподвижности, придавая композиции особую остроту.

Б этот же период (1968—1969) Трофимов начинает работать над изображениями птиц. В трактовке пернатых у художника заметно больше скульптурности, пластич­ности объема и, пожалуй, иногда сильнее влияние натуры. Последнее особенно за­метно в двухфигурной группе «Журавли» (1969). Ритуальный танец птиц, как и в природе, наполнен грацией и упругим ритмом, движение перетекает от одной фи­гуры к другой, сообщая композиции цельность и музыкальность. Не случайно «Журавли» установлены в качестве декоративной скульптуры в Купавне.

«Журавли»— это своего рода пролог к одному из самых поздних произведений скульптора — фигуре «Фазана» (1968). Но при ощутимой близости подхода к обеим работам есть и существенное различие, которое определяется творческой эволюцией художника: в «Фазане» больше художественного переосмысления, декоративности, отсутствует детализация в той степени, в какой она присуща «Журавлям». «Фазан» очень хорош: найденность движения, композиционное совершенство, золотистый оттенок латуни, драгоценное мерцание бликов отвечают царственной красоте птицы и дают яркий образ, превзойденный по силе выразительности самим художником лишь однажды — в «Марабу», выполненном из вороненой нержавеющей стали.

В творческом наследии скульптора этой работе, выполненной за четыре года до появления «Фазана», следует отдать пальму первенства. На IV выставке художников-анималистов Москвы она была среди лучших. В ней все удачно, все проникнуто творческой фантазией и мастерством — от формы выкроек и способа соединения их до мельчайших деталей.

Выкройка — это, пожалуй, всегда самое сложное и в замысле, и в решении. От того, из каких частей компонуется объем, в каком месте и каким образом эти части соединяются друг с другом (мы имеем в виду не скрытые от глаз зрителя хитроумные, тщательно закамуфлированные швы, а открытые сочленения, определяющие строение фигуры со всеми ее особенностями), зависит художественная достоверность образа.

В «Марабу» много находок. Сколько изобретательности проявил скульптур, когда придумывал ноги, как они выразительны, как убедительно вырастают из туловища, как замысловато, изгибается, сплетается мощный стальной прут в коленном суста­ве, в лапах! Сколько творческого воображения и смелости в решении глаз про­стыми круглыми дырочками!

В «Марабу» очень тщательно продумана и выполнена фактура. Контрастные сопоставления гладкости мощного клюва с прочеканенной поверхностью оперения (при этом следы инструмента, варьированные в разных местах, вовсе его не имитируют!), декоративное решение отдельных вырезанных перьев — все это вместе с позой птицы, скомпонованной на простой квадратной плитке, создает образ, предельно вырази­тельный в своей правде и декоративности. В «Марабу» присутствуют и характер хищника, и близость к натуре — в лысоватой голове, ощущении плотности и силы сложенных крыльев, в суровой замкнутости птицы. Но в этом образе нет ничего лишнего, второстепенного. Воистину муза художника держала над ним венец, когда ой создавал «Марабу»!

В 1973 году Трофимов выполняет в технике выкройки серию «масок» животных.

Это настенная скульптура, по существу высокий рельеф, где роль фона выполняет стена. Острая характерность образов в целом при орнаментальности деталей в масках «Архара», «Бизона», «Кабана» и других, остроумная конфигурация отдельных частей выкроек в который раз обнаруживают выдумку художника. При одинако­вости приема изображения получились разнохарактерные, с оттенком гротеска, даже басенного начала. У каждого свое выражение: надменное — у «Льва», настороженное, чуткое — у «Бизона», и самый удачный, какой-то забавно-взъерошенный, го­товый ринуться вперед и вместе с тем чем-то удивленный — «Кабан».

Увлечение Трофимова декоративными решетками началось в 70-х годах. Он выполнил их немало для целого ряда общественных интерьеров, но наиболее значительные—для административного здания бобрового Воронежского заповедника (1975— 1976). (Здесь же находятся четыре «маски»: «Зубр», «Косуля», «Медведь», «Кабан».) Приступая к работе для Воронежского заповедника, Трофимов имел уже за плечами первый опыт: проект, к сожалению, не реализованный, оформления въезда и входа в здание издательства «Просвещение». Принцип здесь был найден простой и убедительный- как в букваре: возле каждой буквы алфавита располагалось растение, животное или предмет, чье название начинается с данной буквы (А — аист, Ф — филин, Ц—цветок…). Буквы и изображения размещались на вертикальных прутьях как будто произвольно и хаотично, на самом же деле подчиняясь строгой композиционной логике.

Конечно же, с точки зрения художественного качества, воронежские решетки стоят на новой ступени.

Каждая из двенадцати ажурных композиций, укрепленных на окнах или на фоне стены, представляет собой самостоятельную картинку природы: рыбы в водорослях, бобры под водой, летят и плывут лебеди, лани бредут сквозь лес, лоси отдыхают и т. д. Металлический прут выполняет роль линии, очерчивающей контуры, заполняющей силуэт внутри и образуя решетчатое переплетение.

По существу, здесь использован принцип скульптурной графики И. С. Ефимова, но с иным функциональным назначением и развитый в сторону композиционного усложнения. Ефимов, выполняя одно- или двухфигурные изображения, иногда с элементом природы, располагал их свободно в парке, создавая эстетический акцент в пейзажной среде. Задача скульптурной графики Трофимова — внесение декоративного элемента в интерьер и экстерьер здания. Решетки, укрепленные на окнах, являются в то же время связующим звеном между пространством интерьера и природным окружением, они поддерживают и стабилизируют эту связь, придавая интерьеру особый, запоминающийся колорит и современное звучание.

От нерушимой приверженности натуре, законам живой природы в скульптуре раннего периода до декоративных произведений последних десятилетий — такова амплитуда творческого развития и таланта В. В. Трофимова. Ему посчастливилось преодолеть барьер, что удается не каждому анималисту. Сложность создания декоративного анималистического произведения заключается в том, что очень легко нарушить какие-то невидимые, порой трудноуловимые границы, когда работа теряет связь со своим прототипом и назвать ее анималистической уже нельзя. Конечно, это не препятствие для художника, которому все равно, в каком жанре работать, но подлинный анималист никогда не пренебрегает основой своего творчества, а станет искать способ, при котором сохраняются и суть образа, и его декоративное воплощение.

Трофимов нашел свой способ, свои пути решения этой дилеммы, и в этом значение творчества художника для советской анималистки. В заключение необходимо отметить, что Трофимов не только работал творчески, но в 70-х годах приложил много сил к тому, чтобы наладить регулярное устройство анималистических выставок, сначала московских, а потом и в масштабе Российской Федерации. Жанр анималистки, не столь популярный, сколь он того заслуживает в нашем искусстве, во многом благодаря выставкам обрел свой статус и начал привлекать молодежь. Эту заслугу В. В. Трофимова также трудно переоценить.

Тихонова В. Вадим Трофимов// Советская скульптура/ В.Тиханова, М.,1984 С.148-159

Скульптор Михаил Грицюк

На рубеже 1950—1960-х годов в советской скульптуре происходило как бы подведение итогов длительного стилеобразующего процесса. Постепенно проявлялись и совершенно новые тенденции. Композиционно-пластический канон, господствовавший в скульптуре предшествующего периода, начал разрушаться. Скульпторы шли вглубь, пробиваясь сквозь «каноническую» форму к живым истокам современных мыслей, идей, чувств. Да и сама форма постепенно теряла жесткость, «прямизна» единственного течения превращалась в широкую дельту, творчество разных мастеров стало многими руслами «впадать» в единое «море» социалистического искусства. Преодоление инерции пластического мышления, особенно отчетливо, пожалуй, выраженной в украинской скульптуре, еще только начиналось, когда в ней возник «феномен Грицюка». На первых порах творчество его показалось многим вовсе чужеродным, вроде бы даже демонстративно-эпатажным. В украинском ваянии в то время, наряду с В. Бородаем, А. Белостоцким, А. Ковалевым, Г. Кальченко, В. Знобой, В. Полоником, А. Скобликовым и другими, работающими в добротно реалистической, традиционной манере, уже в полную силу проявили свои яркие, расшатывающие или вовсе отрицающие канон индивидуальности Б. Довгань, В. Клоков, И. Коломиец, Э. Мысько, О. Рапай-Маркиш, Н. Рапай, В. Шатух, Н. Ясиненко; наметились выходы в некий новый тип пластики у Н. Дерегус, Г. Мохринской, В. Миненко, Ю. Синькевича, А. Фуженко… Совсем по-новому, с удивительной внутренней свободой стал работать такой мастер старшего поколения, как Я. Ражба.
И все-таки то, что в середине 60-х годов показал Михаил Грицюк, было чем-то непривычно новым и смелым.
Но ничего «демонстративно-эпатажного» в его творчестве не было и в помине. Главное в «феномене Грицюка» как раз и заключалось в том, что скульптор был предельно искренен и естествен.
Его творчество далеко не однозначно по характеру, оно представляет собой сложный сплав, в котором уже не различить составляющих: усвоенных под влиянием учителя приемов, отраженного «эха» других мастеров, некоторых утвердившихся традиций, а также новаций, подсказанных временем.
Он был не только талантливым скульптором, но и незаурядной личностью, благородно-великодушной, жизнелюбивой, широко распахнутой для всех, кто приходил к нему с чистыми помыслами. И в то же время мужественно таящей одиночество страдания. Был он смертельно болен много лет и знал об этом. Да и судьба его сложилась необычно: оторванный от привычных условий детства и юности, он, в сущности уже взрослым человеком, стал сначала школьником, а потом студентом художественного вуза, на ходу вынужден был менять уже сложившиеся жизненные стереотипы.
Умер Михаил Грицюк в 1979 году, не дожив полутора месяцев до своего 50-летия. Но успел он много. Его творческая активность была феноменальной. И созданный нм пластический мир ни с каким другим не спутаешь.
Был он украинцем, но родился в Польше, а в семилетием возрасте очутился в Аргентине, куда эмигрировали его родители. В Буэнос-Айресе учился в художественной школе, по профилю — декоративно-прикладной. И был он уже взрослым 27-летним человеком, когда в 1956 году стал ходить в 11-й класс Киевской художественной школы.
На советской земле М. Грицюк быстро приобрел друзей. Двое из них — Ю. Синькевичем, с которым он учился в школе и институте, и А. Фуженко — тоже сокурсник — стали его соавторами; вместе с ними он победил в конкурсе на памятник Т. Г. Шевченко для Москвы, с ними провел год в Москве, работая над памятником. Вместе с Ю. Синькевичем (А. Фуженко творчески обособился от друзей, хотя продолжал поддерживать с ними товарищеские отношения) поставил несколько памятников. Все монументальные произведения выполнены ими совместно. Связывала их тесная дружба, и работали они всегда рядом: сначала в одной мастерской, потом в соседних. «Когда я говорю, что эти художники работают вместе, то имею в виду не одно лишь их коллективное авторство, но жизнь в творчестве рядом, в ощущении товарищеского локтя, сердца, в созвучиях вкуса, художественных устремлений». М. Грицюка глубоко волновали проблемы развития советского искусства; ходил на выставки, много читал, яростно спорил…
Но, в силу ли своеобразия таланта, в силу ли жизненных обстоятельств или и того и другого вместе, творчество его до самого конца сохранило печать особой самобытности. В частности, обращало на себя внимание куда более «вольное», чем это мы обычно наблюдаем в советской скульптуре, оперирование формой: когда анатомия не более как точка отсчета, точка опоры, абстрактная норма, которая в лепке М. Гринюка (во всяком случае в наиболее характерных для него работах) выполняет роль того, что в математике называют пределом — в зависимости от идейно¬-эмоциональной задачи мастер лишь в большей или меньшей степени приближается к нему (точнее— удаляется от него), никогда полностью не отождествляя с ним конкретную форму своих произведений. У М. Грицюка корреляция между идейно- эмоциональной задачей, с одной стороны, степенью и характером отклонения от анатомической нормы — с другой, отчетлива и принципиальна, перерастает в ярко выраженную пластическую «тропность», в пластику метафор, для украинской скульптуры нехарактерную и непривычную.
Он закончил Киевский художественный институт по мастерской М. Лысенко — мастера очень типичного для советской скульптуры предвоенного и первых послевоенных десятилетий, наделенного яркой индивидуальностью, автора скульптур строго реалистических и в то же время темпераментно-экспрессивных. Эти качества учитель сумел привить большинству своих учеников. Присущи они и творчеству М. Гринюка. Но как разительно отличаются его работы от работ, например, В. Знобы — самого «экспрессивного» из учеников М. Лысенко. Творчество М. Грицюка имеет совсем иную пластическую подоснову.
Прошлое десятилетие было ознаменовано появлением нового — ставшего отчасти модой подхода к построению скульптуры. Композиция часто превращалась в застывшую мизансцену, постамент — в сценическую площадку, герои — в актеров, застывающих «живыми картинами» в нужных автору положениях. Как правило, автор избирал мизансцену для своей задачи наиболее содержательную, позу «актера», его жест — наиболее подобающими моменту и достигал порой определенного эффекта. Однако такая скульптура нередко все-таки оставалась своеобразной игрой в «замри»: легко угадывается пред- и последействие, как переходный момент от первого ко второму. «Мизансценическая» скульптура не акумулятивна (употребим этот термин, обозначающий «суммирование действия») — в этом ее слабость, ее «антискульптурность», хотя и ей, при определенном уровне мастерства, нельзя отказать в эстетической действенности, а некоторые мастера (например, О. Комов) умеют сделать даже «мизансценический» образ кумулятивным. Кумуляция умножает количество смысловых измерений, делает образ многозначным. Произведение при этом выходит на тот уровень содержательности, когда оно начинает жить, то есть приобретает как бы способность менять свое состояние, свое содержание в зависимости от характера, настроения, возраста, культурного уровня зрителя. Эта многозначность, а следовательно, «изменчивость» состояния (мнимая и тем не менее реальная) в высокой степени присуща работам М. Грицюка.
Продолжим важное для нас сопоставление двух типов экспрессий — в творчестве В. Знобы и творчестве М. Грицюка. В. Зноба не боится динамических гипербол — порыв его скульптур, как правило, за пределами человеческих возможностей; выраженный полноценными пластическими средствами, он вполне выполняет свою идейно-эмоциональную задачу. Но пластическое умножение усилия носит здесь чисто количественный характер. В. Знобе иной характер экспрессии и не нужен, поскольку она у него повествовательна. Такова принципиальная особенность пластики В. Знобы—мастера зрелого, с вполне сформировавшейся индивидуальностью.
В жестах, положениях, поворотах скульптур М. Грицюка, тоже очень экспрессивных, почти ничего нет от рассказа, от развертывания действия во времени — это сжатый до предела, до почти полной дематериализации скульптуры комок чувств. Каждая такая скульптура — вся во внутреннем деянии, а жест, поворот — лишь его выразительный, эмоционально наполненный, но очень скупой знак — знак, накопивший в себе всю длящуюся силу эмоционального состояния. Иными словами, все то, что человек может испытать на протяжении часов, даже дней, месяцев, годов, — все его внутренние усилия, направленные к определенной цели, выражены тут в едином движении, до предела спрессованы.
Эта «определенность» относится не только к отдельным произведениям Грицюка, но и ко всему его творчеству в целом.
Все его самостоятельное творчество уместилось в полтора десятилетия. В это трудно поверить не только из-за количества выполненных работ, но и учитывая разнообразие сделанного.
То, что у другого выстроилось бы в хронологической последовательности, у М. Грицюка как бы наслоилось одно на другое.
Однажды, рассказывая по просьбе автора этой статьи о своих творческих установках, М. Грицюк говорил: «Наше кредо: человеческую фигуру надо трактовать широко, превращать ее в пластическую архитектуру».
В ряде случаев в творчестве М. Грицюка этот принцип осуществлялся не только строго и последовательно, но и вполне традиционно, со всей возможной наглядностью; даже в самых «грицюковских» по характеру вещах он проводился неукоснительно, хотя н чисто интуитивно (что не мешало ему основываться на вполне про¬фессиональном расчете). Однако «архитектурность» (а точнее — архитектоничность) скульптур Грицюка — особого рода: его скульптуры похожи на деревья, на разные деревья, в зависимости от воплощаемого характера, идейно-психологической задачи. Возьмите любое дерево: форма его вроде бы хаотична, случайна. Ни одно точно не повторит формы другого. И в то же время она строго закономерна и органична, строго специфична для каждой породы. У каждой породы свой «стиль», свой ритмический рисунок, бесконечно разнообразный, никогда не повторяющийся и все-таки характерный именно для данной породы.
«Антон Ведель» («Скрипач») и «Пабло Казальс» («Виолончелист») (1973) компо¬зиционно совершенно непохожи. Но в широком взмахе преувеличенно больших, длинных, слоимо нижние разлапистые нет ни старого ииора, рук скрипача живет гот же органичный «биоритм», что и смело перфорированной, как бы лишенной композиционного стержни как лишен его жилистый карагач композиции «Виолончелиста». Эти скульптуры, как и большинство других, растут подобно деревьям, подчиняясь строжайшей архитектонике, как бы заложенной в них самой природой. Итак: сознательная и последовательная, но широко понимаемая реалистичность лепки и архитектоничность построения, понимание скульптуры как пластической архитектуры (скорее в матвеевском, чем в бурделенском смысле), но архитектуры особой, которую можно было бы назвать биоархитектурой.
Скульптурная форма работ М. Грицюка, как и работ 10. Синькевича, является прямым переводом идей и чувств на язык скульптурной пластики. «Прямым» до такой степени, что он начинает вроде бы игнорировать саму субстанцию скульптуры – ее материал, сводя его к тому физическому минимуму, при котором за ним сохраняются лишь две функции, связующие — структурная и пластико-стилевая. А третья — воплощение объемно-анатомических отношений натуры — как бы растворяется в первых двух, живет лишь в точности структурных связей, поставленных в определенное соответствие со структурными связями натуры.
Что касается монументальных работ скульптора, то прежде всего здесь следует назвать памятник Т. Г. Шевченко в Москве. Другой характерный пример — памятник Советскому воину в городе Хмельницком. Из монументально-декоративных работ назовем здесь статую «Недра» (1980) у здания Южгипронефтегазпроект и рельеф «Лыбедь» (1971) на торце гостиницы того же названия в Киеве.
В первых трех отчетливо выражен мотив преодоления — очень характерный для обоих мастеров. Во всех четырех – мотив взлёта. Шевченко шагает, упрямо наклонив голову, навстречу нашему времени, сквозь ненастный ветер своей эпохи, и длинный по моде тех лет— плащ делает его фигуру летящей, бьющаяся на ветру пелерина еще больше усиливает это впечатление, «И сколь живой, мощной, монументальной, исполненной величия и красоты предстала эта фигура над Москвой рекою». Даже в декоративной «Лыбеди» есть та же патетическая «элевация» — аллегорический образ реки облаком растет тянется к небу.
Особенно органично эти качества слиты в памятнике Советскому воину. Формой своей он напоминает крыло. Солдат падает, сраженный пулей, но динамика компо¬зиции такова, что зритель, начав ее обходить, вдруг замечает, что движение изменило направление: падение сменяется взлетом боец как бы взмывает в бессмертие со стягом в руках.
Тот же, но преображенный иным смыслом прием использован авторами в «Недрах». На высокой гранитной призме бронзовая фигура в длинном платье-хитоне. В левой руке она держит нефтяную вышку, в правой огонь. Фигура может показаться неуклюжей, поза ее — крайне неудобной: локоть левой руки опирается на пустоту, над пустотой зависло туловище. Взгляд зрителя невольно стремится проникнуть в суть кажущейся дисгармонии. Фигура тяжела, но она не надает, скорее летит, медленно и тяжело, потому что весома вышка в ее руке, потому что велика живая, пульсирующая масса упругого тела, а «держит» ее в воздухе лишь одухотворенность изящной головы на длинной изогнутой шее да огонь и другой руке. Перед нами мифологический образ Геи, олицетворение богатств и сил Земли, которые, достаются человечеству ценою тяжких усилий и жертв, тяжко ранят и саму Землю. Пластика и символика скульптуры вполне конкретны. По-особому трактованы складки хитона на этой сегодняшней Гее-Земле: их можно прочесть и как чертеж горизонтальных уровней на мелкомасштабной карте, и как складки земных пород, несущих нефть. Но одновременно это и пластический прием: направление складок, их волнообразный ритм «несет» скульптуру.
Пластика лирических портретов М. Грицюка отличается большой мягкостью и интимностью. Они несут в себе реминисценции искусства иных эпох, иных «пластических миров». «Женская голова», например, напоминает русскую народную деревянную резьбу.
В других есть нечто от поздней готики или от раннего итальянского Возрождения.
В «Оле» (1976), «Наташе» (1971) сквозит пластическая «мелодия», навеянная Донателло. Утонченная духовность, тень едва ощутимой душевной усталости угадываются в плавных переходах формы.
О таких работах Синькевич пишет: «Пластика их спокойна и величава. В этих вещах он как бы себя сознательно осаживал, сдерживал, чтобы не потерять чувства меры в работе над теми, другими — рваными, резаными, порывисто стремительными, как бы лишенными массы. Но и в «ренессансных» вещах, если присмотреться, не было безоблачной гармонии Благополучная реалистическая поверхность скрывает внутреннее биение страстей. Даже загнанный внутрь, трагизм обретал силу, которая ощущалась зрителем. Скульптура получалась как бы многослойная, неоднозначная. Вот изображена красивая девушка, поза и выражение спокойные, гармония разлита по всему скульптурному объему. Но ты всматриваешься и постепенно начинаешь ощущать, что все далеко не так благополучно, как сначала показалось. В безмятежности лица начинает проглядывать тревога, мелодия одиночества. «Черта с два,— говорил Миша, — это не ее заслуга, она совсем не такая. Это я ее такой сделал… Я себя лепил».
В «Чилийской Мадонне» реминисценция стала прямой «цитатой»: в руках у истерзанной богоматери — осколок лица другой Мадонны, из рельефа Верроккио. Удиви¬тельно красноречива перекличка этих двух Мадонн — почти пять веков прошло, но те же боль и тревога на материнском лице — воистину бессмертна тревога Матери за судьбу своего маленького сына — боль художника и тревога его за судьбы всех детей Земли.
Впрочем, «Чилийская Мадонна» относится уже к иному «слою» творчества Грицюка. Большинство работ здесь — портреты. В отличие от лирических портретов, все они активно композиционны, откровенно драматичны, даже трагичны. В каждом из них ощущается огромная, вынесенная вовне напряженность духовной жизни и в то же время — суровая ее замкнутость особого рода: когда просто невозможно себе позво¬лить роскошь легкого и щедрого личного общения с внешним миром, потому что неодолима потребность полностью и до конца отдавать этому миру дело своей жизни, свой разум, свое искусство.
В образах этих угадывается сама суть душевного состояния автора: прежде всего это ему самому нужно было еще так много сказать людям, а времени, он это чувствовал, оставалось мало. Лица на этих портретах суровы, иногда даже угрюмы.
Но пластика большинства их такова, что при кажущейся «закрытости» они как бы внутренне раскрыты, распахнуты настежь. Окружающее пространство свободно переливается в них, они пронизаны им насквозь, неотделимы от него.
Автор «дематериализует» эти скульптурные образы, как мы уже говорили, до той почти уже недозволенной грани, когда они сливаются со своим «силовым полем», образуя невиданный сплав воздуха и металла. Из этого «сплава» вылеплены волевая сосредоточенность Мравинского, погруженность в царство звуков Веделя, Стравинского, Кабалевского, Рахманинова, независимое одиночество Пастернака. Ю. Синькевич тонко заметил, что у Грицюка пластика захватывающая, всасывающая пространство. Этому впечатлению содействуют «контрформы» — контррельефные углубления, провалы, прорывы формы. Работы скульптора как бы узурпируют пространство». И дальше о «Казальсе»: «Эта пустота внутри виолончели, внутри скульптуры явно и властно втягивает в себя, в этом есть даже что-то жуткое».
О «Пастернаке»: «У Пастернака» отсутствуют глаза… И эти пустые глазницы опять же притягивают, втягивают в себя. Смотришь и как бы все время погружаешься в глубину глазниц. В «Достоевском» это решено по-другому, в «Мравинском» — еще по-другому». «Дематериализация» — не штамп, не манера, механически налагаемые на образ. До предела «сокращена», например, скульптурная плоть Достоевского, но тут это отнюдь не означает слияния с пространством. Скорее это образ души, сжатой невыносимым, вселенским страданием и мужественно противостоящей ему. Под этим внешним давлением образ как бы уплотнился — как будто скульптуру отлили из чудовищно тяжелой материи протонной звезды…
Не менее «плотен» и «Пикассо», и тут скульптурная форма отъединена от «силового поля», но это совсем иная плотность, иная отъединенность. Похоже, не только тело — сама душа художника состоит из живой и полнокровной плоти, разрываемой собственным внутренним давлением, бешеной одержимостью творчества.
Все эти портреты вызывают еще одну образную ассоциацию, на которую мы уже указывали: нервно-узловатая, бугристая, напоминающая кору, фактура поверхности вскрытых, прорванных скульптурных объемов делает портреты похожими на деревья .
Открывая себя всем ветрам современности, уходя невидимыми корнями в ее сокровенную глубь, они — писатели, музыканты, композиторы, художники — не только порождения эпохи, но и ее творцы, и эта их слитность с временем прекрасно угадана в портретах скульптора М. Грицюка — угадана одновременно и содержательно и пластически.
При всей разноречивости творчества М. Грицюка, в совокупности своей оно дает сложный, но единый образ художника. Присущий многим работам пафос страдания, бели, тревожно-суровая напряженность души очень далеки от бессильной рефлексии и порождают в душе зрителя отнюдь не ощущение бессилия и безнадежности, а твердое чувство, сознание бесконечной серьезности, вселенской значительности челове-ческого бытия и — великой ответственности творца, который ценой отказа от многих радостей жизни, от счастья человеческого общения приобретает право на общение более высокого порядка, на радости духа, несравнимые ни с какими другими радостями; стремится за краткий срок своего земного существования отдать людям все богатство души.
Целостность творчества М. Грицюка — не только и не просто в «пафосе страдания», а в обостренном сочувствии к человеческому страданию, в сострадании, то есть в спо¬собности художника страдать вместе со своей моделью. Воплощенное им страдание всегда исполнено большого социального смысла.
Именно поэтому ему никак не противоречит чувство радости: убедительно доказывает это статуя «Победы», сохранившаяся, к сожалению, лишь на фотографии. Через нечеловеческие муки прорвалась летящая изможденная девушка с лавровой ветвью в руке — образ нашей Победы. И эта выстраданная радость убедительнее любого шумного ликования. Это ли не блоковское: «Радость, о радость-страданье, боль неизведанных ран»?!
Такую боль способен был испытывать М. Грицюк. Такое страданье, такая боль никогда не бывает бесплодной: либо таит в себе яростный взрыв протеста, как в «Чилийской Мадонне», «Цветке Чили», либо готова разрешиться творческим взрывом — таковы созданные скульптором образы творцов.
Так же — высокими творческими свершениями — разрешалось оно и у самого М. Грицюка.

Фогель З., Михаил Грицюк // Советская скульптура/Л.Доронина, М.,1984 С.134-147

Барельефы и медали

Где границы медали?

О медали написано сравнительно не много, и если на основании написанного пытаться уяснить отличие ее, например, от мелкой пластики, получится довольно сложная и расплывчатая картина. Наиболее четким представляется определение медали как монеты, выпущенной в честь какого-либо события или лица, не имеющей покупательной способности. Но если критики искусства станут придерживаться таких определений, то извечное недо­верие художника к критику будет более чем оправдано. В 80-е был выпущен разнообразный набор меда­лей — самых современных, самых характерных и самого высокого качества, дающих, наконец, возможность ска­зать и с большей определенностью — что такое медаль. Если собрать все признаки, которыми мы, говоря о медали, руководствуемся интуитивно, и соотнести их с реальным материалом, они распадаются на две группы: чисто формальные и содержательные. Формальные оче­видны: медаль должна быть круглой (другими словами, походить на монету), иметь аверс и реверс, должна вы­полняться в металле и быть небольшой по размеру (уме­щаться в руке); медаль предполагает тиражирование (а это влечет за собой целый ряд особенностей, связанных с технологией тиражирования). В то же время медаль — это маленький памятник общественно значимому событию или лицу, это — произведение искусства, предназначенное для хранения и экспонирования в музее, а также объект частного коллекционирования. Уже из простого перечис­ления содержательных моментов видно, что они относятся к любому виду скульптуры. Следовательно, специ­фику медали надо искать в формальных характеристиках либо в сочетании формальных и содержательных сторон. Для начала обратимся к формальным. Медаль должна быть круглой. Но как тогда воспринимать работы одного из самых авторитетных медальеров — И. Дарагана? Его се­рия «Валдай» явно нарушает эти ограничения и не может не нарушать, так как в ее основе — сильная, свободная пластика, явно не сочетающаяся со спокойной границей круга. Попадаются на стендах и другие экспонаты самой разнообразной формы, но в каталоге они обозначены словом «плакетка». Вероятно, мы сталкиваемся с подразделением внутри самого вида искусства, которое предполагает формальное расширение его границ. Вот медаль В.Петрова «Что делать нам в театре полуслова». Но форма ее опять же не вписывается в круг, хотя нет ника­ких сомнений — перед нами медаль, и весьма высоких до­стоинств. Ее образный строй прямо апеллирует к ренес­сансным традициям, очень сильным в творчестве автора. Это качество как бы закрепляет ее в исторически обозри­мом ряду медалей.

Хотя с точки зрения технологии изготовления непонятно, почему литая медаль должна быть непременно круглой, большинство представленных экспонатов — таковы, а не­круглые, как правило, защищены от наших претензий сло­вом «плакетка». Но есть на выставке несколько произве­дений, которые и плакеткой назвать невозможно. Речь идет прежде всего об «Игналине» М.Спивак и «Гибриде ХХ века» И. Хамраева. Это объемные вещи, как бы случайно попавшие в медальерный раздел из соседнего – мелкой пластики. Сквозная, просвечивающая, устойчивая «Игналина» представляет к тому же редкую для жанровую разновидность — лирическую миниатюру, Круглое, плотное яблоко Хамраева, «взрезанное» беспощадным аналитическим скальпелем, воспринимается как ярый политический плакат. Но это крайние случаи. Боль­шинство работ — сравнительно плоские и даже, как уже го­ворилось, — круглые.

А.С.Карташов, Памяти К.Э.Циолковского, 1982

Перейдем ко второму признаку — существованию аверса и реверса. Это условие — не причуда систематизаторов, а нормальное следствие исторического развития медали. По мере того, как медаль переставала быть только наград­ной и становилась объектом коллекционирования, она обретала двусторонность. Отчасти это и наследие прош­лого — традиций изготовления монет, отчасти — следст­вие функциональной особенности: медаль как памятник нуждается в дополнительной поверхности для аллегорий и пояснительных надписей.

Если не принимать во внимание плакетки, за которыми мол­чаливо признается право на односторонность, в витри­нах выставки мы находим экспонаты, представляющие три аверса без единого реверса («Мое Приднепровье» В.Форостецкого). Часто встречаются работы, когда аверс и реверс совмещаются в одной плоскости («Памяти К.Э. Циолковского» А. Карташова). И совсем уже странным с формальной точки зрения представляется случай, когда аверс и реверс становятся внутренними сторонами раскрывающегося медальона, как это сделал Б.Страутиньш в медали «Поэт Александр Чак». Упорное стремление вы­вернуть реверс медали на внешнюю сторону легко объяс­нимо: мы имеем дело с выставочными экспонатами. Действительно, в экспозиции медаль никто не берет в руки, а смотрит ее так, как она положена. Если рядом с  аверсом, как это часто делается в выставочной практике лежит та же медаль реверсом кверху, то соотнести впе­чатления от обеих сторон и соединить их в единое целое все же довольно трудно. Отсутствие обратной стороны обедняет медаль и пластически и содержательно.

Еще одним, как бы обязательным признаком медали является материал. Классическим стала бронза. Однако отклонения наблюдаются и здесь. Появились работы, вы- полненные в алюминии, и надо прямо сказать — работы удачные. Они привлекательны особенно тогда, когда ав­торы используют самые выигрышные качества этого ме­талла. Не случайно наиболее эффектные вещи в экс­позиции — «Вираж» М.Логутова и «Фритьоф Нансен» А. Александровского, а интересны они тем, что передают разное состояние воды.

Но есть еще более необычные примеры. Уже упоминав­шийся В. Петров представил изящную медаль «50 лет Цен­тральной научной сельскохозяйственной библиотеки ВАСХНИЛ», у которой имеются и аверс, и реверс, и все, что полагается «классической медали», кроме… мате­риала. Она выполнена в фарфоре, а точнее — в бисквите. Здесь, конечно, нет никакого ультрасовременного нова­торства, скорее даже — это опять дань традиции, идущей главным образом из Саксонии. Но принцип снова нарушен. Подобные нарушения не единичны — появились медали из эпоксидной смолы, следует ожидать работы из полиуре­тана и других пластических масс.

Не менее сложно обстоит дело и с размерами. Колебания здесь достаточно широки: от миниатюры Я.Струпулиса «Аристид Майоль» (диаметр — 43 мм) до «Хирурга В. Урбо- наса» Д.Зунделовичюса (диаметр-280 мм). Некоторые из больших медалей — такие как «Н. С. Курнаков» В. Акимуш­киной или «Христофор Колумб» И.Дарагана, несомненно, являются эскизами к медалям «нормального» размера. Но среди экспонатов-гигантов в 200-280 мм попадаются и та­кие, которые, очевидно, задуманы именно в том размере, в каком выполнены. Уменьшение здесь просто невоз­можно. Убедительный пример — медаль М.Беленя «И.-С.Бах»: ее тонкая, паутинная фактура не выдержит даже небольшого уменьшения. И здесь мы подходим к последнему из пунктов, которыми пытались определить гра­ницы современного медальерного искусства, — к необхо­димости воспроизведения в определенном тираже. Обращаясь к той же медали М.Беленя, трудно предста­вить себе большой тираж столь сложной по фактуре вещи и это далеко не единичный случай.

Таким образом, все те внешние признаки, которые мы пе­речислили и которыми руководствуемся, говоря о медали как о произведении искусства, оказались частично или полностью несостоятельными. Поэтому можно предпо­ложить, что медаль или, точнее, медальерное дело отли­чается от любых других видов мелкой пластики главным образом структурными особенностями художественной формы.
Обращает внимание и сюжетное разнообразие экспона­тов, прямо говорящее о том, что медаль перестает быть только маленьким памятником. Данный анализ позволяет утверждать, что медаль – это развивающаяся область скульптуры.Не надо быть специалистом, чтобы заметить: у медали есть свои композиционные принципы. Самый характерный из них — построение пространства, которое, в отличие от обычного рельефа, предполагает уплощенность, объясни­мую особенностями восприятия. Медаль держат в руках, и это обязывает чрезвычайно строго соблюдать условности в трактовке пространства, ибо иллюзорная глубина, допу­стимая в живописной картине, висящей на стене, и в стан­ковой скульптуре, пронизываемой подлинным воздухом, в предмете, лежащем на ладони, выглядит противоестественной. Это правило твердо соблюдалось со времен Пизанелло. Однако в последние годы и тут наметились перемены. Нет, пространство не стало намеренно иллюзорным, хотя некоторые сдвиги здесь очевидны. Но его трак­товка стала сложнее. В плакетке Л.Улмане «Кулдига» крупные детали переднего плана дают необычное для этого вида пластики ощущение глубины открывающегося пейзажа; в медали А. Карташова «Памяти К.Э.Циолковс­кого» в одной плоскости «лежат» спокойное поле «мемо­риальной доски» и динамичная структура, напоминающая одновременно поток пламени реактивных двигателей и мерцание северного сияния.

«Творчество», 1984, № 2